А ведь Филиппа предупреждали ещё при жизни отца
А ведь Филиппа предупреждали ещё при жизни отца:
— Не иди впереди гроба, сынок. Не к добру это…
Но в тот мартовский день Филипп Бедросович, не слушая старые приметы, шёл в первых рядах похоронной процессии, будто желая лично проводить отца в последний путь. Тогда он не придал значения этим словам — а зря.
С тех пор в его жизни словно открылась дверь в чёрную полосу.
Сначала — утрата отца, которую невозможно измерить никакими словами. Вскоре, уже в апреле, прямо во время одного из концертов произошёл несчастный случай: на сцене сработала пиротехника, и певец получил серьёзный ожог. Он пытался скрыть боль, но фанаты заметили, как он с трудом завершил номер.
Казалось бы, неприятности исчерпаны, но на днях его вновь увезли в больницу. На этот раз врачи говорили о тяжёлом осложнении, которое, по их словам, могло быть связано с давним диабетом. И теперь медики не исключали страшный сценарий: при определённом развитии ситуации есть риск сепсиса, а в худшем случае — ампутации.
Поклонники были в ужасе, но не все коллеги вели себя сдержанно. Людмила Успенская неожиданно выступила с резким заявлением:
— Филиппу нужно оставить всех в покое. Он устал, он выжат, как лимон. Пусть перестанет работать, пока не поздно.
Её слова вызвали бурю в соцсетях. Одни поддержали певицу, другие обвинили её в том, что она «хоронит» коллегу раньше времени. Иосиф Пригожин, комментируя ситуацию, попытался сгладить конфликт:
— Давайте не нагнетать. Филипп сильный, он не из тех, кто сдаётся. Но и правда, ему нужен отдых, иначе организм не выдержит.
Сам же Киркоров пока хранит молчание. Лишь изредка он публикует фотографии из больничной палаты: букет белых роз на тумбочке, вид из окна на серое небо… И подпись:
— Устал. Но держусь.
Ходят слухи, что перед болезнью он всё чаще видел во сне отца, который будто бы предупреждал его о грядущих бедах. И теперь некоторые близкие шёпотом обсуждают, что, возможно, та самая примета — не идти впереди гроба — всё же сработала.
Но что это — суеверие, совпадение или предчувствие, которое никто не сумел правильно понять?
Вечерами, когда в коридорах больницы стихал шум, и только редкие шаги медсестёр нарушали тишину, Филипп начинал ощущать странное присутствие. Сначала — лёгкий запах отцовских духов, тех самых, что он помнил ещё с детства. Потом — тихое покашливание, едва слышное, но до боли знакомое.
Он не говорил об этом врачам — опасался, что те решат, будто у него начались галлюцинации на фоне лекарств. Но в глубине души Филипп чувствовал: это не игра разума.
В одну из ночей он проснулся от того, что кто-то тихо позвал его по имени:
— Филя…
Голос был хриплый, чуть уставший, но родной. Открыв глаза, он увидел у окна тёмную фигуру, силуэт которой был удивительно похож на отца. Лунный свет, пробившийся сквозь жалюзи, выхватил из полумрака знакомый профиль.
— Папа? — прошептал он, с трудом поднявшись на локтях.
Силуэт медленно повернулся, и в тот момент сердце певца сжалось. Глаза — не тёплые, как раньше, а холодные, почти стеклянные. И голос уже звучал иначе, без прежней ласки:
— Ты нарушил. Теперь расплачивайся.
После этого всё исчезло, как будто растворилось в воздухе. Но на подушке остался крошечный лепесток розы — свежий, как только что сорванный.
На следующий день состояние Киркорова неожиданно ухудшилось. Медики всерьёз заговорили об операции. Поклонники молились, коллеги отправляли цветы и письма поддержки, а в кулуарах шоу-бизнеса всё громче шептались, что певца преследует родовое проклятие.
Иосиф Пригожин, которому доверяли чуть больше, чем журналистам, однажды проговорился в приватной беседе:
— Знаете, что странно? Накануне похорон у Филиппа была возможность не идти впереди гроба. Его просили, уговаривали, даже машину подогнали, чтобы он ехал за процессией… но он упёрся. Сказал, что это долг сына. И вот с тех пор всё и пошло…
А в ту же ночь, по словам медсестры, в палате Киркорова вдруг заиграла старая пластинка — тихая, потрескивающая. Запись из далёкого прошлого, которую никто в больнице не мог включить: она просто не существовала ни на чьих устройствах.
И тогда Филипп понял: если он хочет выжить, ему придётся вернуться к тому мартовскому дню… и сделать то, что не сделал тогда.
В ту ночь сон пришёл к нему быстро, как будто кто-то ждал этого момента. Не привычные обрывки картин и лиц, а цельная, слишком чёткая реальность. Он снова оказался в том мартовском утре — холодном, промозглом, с низким свинцовым небом. Чёрная процессия стояла перед траурным залом, и всё было таким же, как тогда: запах цветов, приглушённые всхлипы, медленное движение людей.
Но на этот раз он видел всё со стороны. И себя — молодого, с потемневшим взглядом, идущего впереди гроба.
— Останови его, — прозвучал рядом тихий голос.
Филипп обернулся и увидел отца, живого, с доброй улыбкой, в светлом пальто.
— Если сделаешь шаг в сторону, — продолжил он, — у тебя будет ещё много лет. Если нет…
Филипп хотел что-то сказать, но ноги сами понесли его вперёд, за прежним “собой”. Чем ближе он подходил, тем тяжелее становилось дышать. Словно невидимые нити тянули его в эту линию, где он должен был снова повторить роковой путь.
И вдруг — чей-то холодный пальцы легли ему на плечо. Не отца. Тень, выросшая прямо из земли, зашептала:
— Слишком поздно.
Он рванулся, и всё вокруг пошло рябью, словно зеркало, в которое бросили камень.
Проснувшись, он понял, что лежит не в больнице, а в каком-то старом доме с высокими потолками и потрескавшейся штукатуркой. На столе — свеча, тлеющий восковый круг, и старая чёрно-белая фотография: он сам, но лет на двадцать старше, с пустыми глазами.
Дверь скрипнула, и в комнату вошла женщина в чёрном платке. Её лицо казалось одновременно незнакомым и до боли знакомым. Она молча поставила перед ним чашу с водой. На поверхности медленно проявилось отражение… но в нём он был уже без правой руки.
— Ещё есть путь, — сказала она. — Но он дорогой ценой.
Филипп молчал, не решаясь коснуться чаши. Вода в ней была странной — не отражала свет свечи, а словно поглощала его. Женщина в платке смотрела прямо в него, но её зрачки были такими тёмными, что казалось, в них можно провалиться.
— Ты хочешь вернуться, — произнесла она, — но судьба уже пошла по дороге, с которой не сворачивают. Чтобы изменить её, нужно заплатить.
— Деньги? — автоматически спросил он.
Женщина усмехнулась:
— Деньги там, куда ты идёшь, не нужны. Там берут другое.
В этот момент в чаше вода зашевелилась, и на поверхности проступили образы: сцены его жизни. Вот он на сцене, сияющий, с сотнями цветов у ног. Вот — обнимает детей на фан-встрече. Вот — сидит в пустой гримёрке, глядя в зеркало.
— Мы можем убрать болезнь, можем стереть боль, — продолжила она. — Но каждый раз, когда ты будешь соглашаться, мы заберём одно из этих воспоминаний. Постепенно сцены исчезнут, лица сотрются, останется пустота.
Филипп почувствовал, как холод пробирается к сердцу.
— А если я не соглашусь?
— Тогда ты умрёшь. Скоро.
Он закрыл глаза, пытаясь вспомнить лицо отца — ярко, чётко. И с ужасом понял, что черты уже начали расплываться, как будто кто-то стирает их мягкой тряпкой.
— Я… согласен, — выдохнул он.
Женщина кивнула и коснулась его ладони своими ледяными пальцами. В тот же миг он почувствовал, как внутри что-то выдернули, словно тонкую нить. Ему стало легче дышать, боль в теле отступила… но он вдруг не смог вспомнить, что пел на своём первом концерте.
— Это только начало, — сказала она, поворачиваясь к двери. — Каждая твоя ночь будет торгом.
Свеча мигнула, и комната растворилась. Он снова оказался в больничной палате, с тихим писком аппаратов и запахом антисептика. Но на прикроватной тумбочке стояла та самая чаша, и вода в ней ещё колыхалась, будто кто-то только что убрал оттуда руку.
Первое исчезновение он заметил уже утром.
Проснувшись, он потянулся к телефону, чтобы написать сообщение давнему другу, с которым обычно делился всеми новостями. Но, открыв список контактов, с удивлением обнаружил, что имени там нет. Перерыл переписки — пусто. Попробовал вспомнить лицо… и понял, что не может. Лишь смутное ощущение, что кто-то очень важный вычеркнут из его жизни.
В коридоре больницы медсестра принесла утренние лекарства.
— Сегодня лучше спали, Филипп Бедросович? — спросила она.
Он хотел ответить, но вдруг понял, что не помнит, как провёл вечер накануне. В голове зияла чёрная дыра, а внутри росла тревога — ощущение, что эти провалы уже не случайны.
Днём пришёл Пригожин. Принёс фрукты, сел рядом и начал рассказывать о планах на совместный проект. Но в какой-то момент Филипп нахмурился:
— Мы ведь… никогда не работали вместе, верно?
Пригожин замер.
— Ты шутишь? Мы же вместе сделали три тура. У нас целые альбомы есть!
Но в памяти певца этих событий не существовало. Ничего — ни сцен, ни песен, ни аплодисментов.
В ту ночь чаша снова стояла на тумбочке. Вода в ней уже не была прозрачной — мутная, с редкими, медленно всплывающими пузырьками. Женщина в платке появилась из тени, и он понял, что ждал её.
— Сегодня ты должен выбрать, — сказала она. — Здоровье или талант. Если оставишь болезнь, сцена будет тебе подвластна. Если вылечишься полностью — забудешь, как петь.
— А если я не выберу? — спросил он.
— Тогда она выберет за тебя, — и женщина кивнула на чашу.
В тот момент за дверью палаты раздался слабый шорох, словно кто-то ходил по коридору босиком. Филипп бросил взгляд — и увидел, как мимо проходит тёмный силуэт с пустыми глазами. Лицо… его собственное, но без искры, без выражения.
Тень медленно остановилась, повернулась к нему и прошептала:
— Я — ты, когда всё забудешь.
С того вечера всё пошло стремительно.
Тени появлялись всё чаще. Сначала на периферии зрения — в отражении больничных окон, в полумраке коридоров, между дверями палат. Но каждый раз, когда он поворачивал голову, там уже никого не было.
Однажды ночью он проснулся от того, что в его кресле у окна кто-то сидел. В слабом свете дежурной лампы он различил фигуру — сутулую, в халате, почти как у него самого. Лицо скрывала тень, но из темноты выглядывали знакомые руки — с длинными пальцами пианиста, которые он узнавал мгновенно.
— Кто ты? — хрипло спросил Филипп.
— Твоя песня, — ответил голос. — Ты отдал меня вчера, помнишь?
И тут он понял: это была не просто тень — это было воплощение его утраченного таланта. Оно пришло, чтобы забрать своё окончательно.
С каждым новым «торгом» чаша становилась темнее, а тени — реальнее. Они уже не прятались. Иногда они садились рядом на кровать, иногда шли за ним в туалет, иногда отражались в зеркале вместо его настоящего лица.
Врачи начали беспокоиться: певец жаловался на провалы памяти, а порой и вовсе забывал, где находится. Однажды он назвал медсестру именем своей покойной бабушки, а потом не мог вспомнить, что у него есть сестра.
Но хуже всего было утром, когда он увидел в газете заголовок:
«Киркоров прощается со сценой» — и собственное интервью, в котором он говорил о завершении карьеры. Он не помнил, чтобы давал его.
В ту ночь женщина в чёрном пришла без чаши. Вместо неё она держала фотографию, на которой он стоял на сцене, освещённый прожекторами. Но в его глазах на снимке уже не было жизни — лишь пустота.
— Ты подошёл к последней черте, — сказала она. — Либо мы заберём всё, что осталось, и ты уйдёшь тихо… либо отдашь мне себя, и останешься, но не будешь помнить, кем был.
Он долго молчал, глядя на тени, что выстроились за её спиной. Среди них он различил отца, друга, женщину, с которой когда-то был близок, и… самого себя, молодого, улыбающегося. Все они смотрели на него без упрёка — просто ждали.
— Я согласен, — наконец произнёс он.
Всё погасло.
Когда он открыл глаза, солнце било в окно, а в палате суетились врачи. Один из них радостно сказал:
— Ну что, Филипп Бедросович, кризис позади! Вы поправились!
Он вежливо улыбнулся.
— Простите… а кто такой Филипп Бедросович?
Выписка из больницы прошла на удивление быстро. Камеры, вспышки, улыбки врачей и поклонников — всё, как положено в истории о чудесном выздоровлении. Он отвечал на вопросы журналистов, но каждое слово было чужим, выученным на ходу, как текст, который он никогда не писал.
— Чувствуете ли вы радость возвращения? — спросила репортёрша с горящими глазами.
Он пожал плечами:
— Радость… наверное, да.
Вечером, в своей квартире, он долго бродил по комнатам, не узнавая их. На стенах висели фотографии — он на сцене, он с известными людьми, он в кругу семьи. Лица были знакомыми, но чувства к ним не возникало. Всё было как картинки из чужой жизни.
На рояле лежала стопка нот. Он сел, положил руки на клавиши — и… тишина. Пальцы двигались правильно, но музыка не рождалась. Не было ни внутреннего голоса, ни эмоций. Только механика движений.
Телефон звонил весь вечер — друзья, коллеги, продюсеры. Он вежливо отвечал, но ни один голос не вызывал тепла или радости.
Подойдя к зеркалу, он долго смотрел на своё отражение. В глазах не было ни усталости, ни боли — но и жизни тоже не было. И вдруг, за его спиной, в глубине комнаты, шевельнулась тень. Высокая, прямая, с чуть наклонённой головой. Она подошла ближе, и он понял: это тот самый «он», который ушёл в ночь последнего торга.
Тень улыбнулась.
— Ты получил, что хотел. Живи.
Она растворилась, оставив за собой едва слышный запах старых роз.
На следующий день газеты писали:
«Киркоров возвращается на сцену!»
Но те, кто пришли на первый концерт после болезни, говорили потом тихо, почти шёпотом:
— Это не он. Он поёт… но будто пустой.
И только в редкие моменты, когда прожекторы гасли и зал погружался в темноту, можно было заметить, как в углу сцены стоит чья-то тень — и наблюдает.