Мама статная грузинка с благородной осанкой и гордым взглядом
Мама — статная грузинка с благородной осанкой и гордым взглядом, в ней с первого взгляда чувствуется порода и древние корни кахетинских родов. Папа — интеллигент до кончиков пальцев, тонкий еврей с непередаваемым чувством юмора и взглядом, полным доброты и иронии. В их союзе удивительным образом переплелись Кавказ и Одесса, жара и мягкость, темперамент и разум.
Иван Ургант нечасто выставляет личную жизнь напоказ, но недавно сделал исключение — показал своих подросших дочерей, красавиц с восточной выразительностью матери и светлым, задумчивым взглядом отца. Дети от Натальи Кикнадзе — словно доказательство того, что любовь, вкус и воспитание могут передаваться по наследству.
Многие забывают, но у шоумена есть и двое приемных детей — сын и дочь от первого брака Натальи. Иван никогда не делил их на “своих” и “чужих”. Напротив, он всегда подчеркивал: “Это мои дети. Я воспитываю их не потому, что так надо, а потому что не могу иначе”.
В его поступках легко угадываются черты настоящего мужчины — не на словах, а в действиях. После развода с первой женой, Ургант неожиданно предложил ей:
— Если хочешь, я усыновлю твоего сына. Он может носить мою фамилию. Не ради формальностей, а чтобы он всегда знал: у него есть отец.
Этот жест — не ради галочки в биографии. Это позиция, внутренняя убежденность, с которой Иван идёт по жизни. И именно за это его любят не только поклонники, но и те, кто вглядывается в суть человека за пределами экрана.
Сейчас в их доме звучат разные языки — русский, грузинский, иногда — иврит. За ужином обсуждают не только школу, но и музыку Баха, кино Бергмана и, конечно, смешные семейные истории, без которых не обходится ни один вечер.
Его дочери растут в атмосфере красоты, вкуса и внутреннего достоинства. У них уже сейчас есть собственное мнение и свои мечты, но в них чувствуется та же внутренняя опора, что и у родителей. Как говорит Иван:
— Моя задача — не слепить из них кого-то, а сделать так, чтобы они остались самими собой.
Так формируется по-настоящему счастливая семья — без громких заявлений, но с глубокими корнями, в которой любовь — не на показ, а в деталях: в том, как папа поправляет шарф дочке, в том, как мама смотрит на мужа, когда он не замечает, и в том, как все смеются над одной и той же шуткой, которую Иван рассказал уже в двадцатый раз — но она всё равно смешная.
В старом особняке на Патриарших, где они живут, всё пропитано жизнью. Здесь книги с пометками на полях, фотографии с выцветшими краями, редкие винилы, привезённые ещё дедушкой из Ленинграда. Здесь кухня — сердце дома, где Наталья готовит хачапури по-аджарски, а Иван, нарезая свежую зелень, одновременно рассказывает, как однажды чуть не опоздал на прямой эфир из-за кота, забравшегося в его портфель.
— Папа, — говорит старшая, Эрика, задумчиво глядя на него из-за чашки чая, — а кем ты хотел быть, когда был маленьким?
Он улыбается, не сразу отвечает, словно снова проходит путь от юноши с романтичными глазами до уверенного в себе ведущего.
— Поваром. Потом актёром. А в один момент — садовником. Я тогда прочитал книгу про японские сады и решил, что буду их создавать по всему миру. Но потом встретил маму — и понял, что лучше всего быть отцом.
Девочки смеются. У них — своя жизнь: кружки, учеба, первые чувства, музыка, TikTok и недоверие к телевизору. Но они знают: отец рядом. И это — главное.
Приёмный сын, Нико, уже почти взрослый. Он не любит говорить о прошлом, но уважает Ивана безгранично. Именно Иван отвёл его за руку в школу, именно с ним они вместе учились завязывать галстук и обсуждали первую любовь. Когда-то он с опаской называл его “дядя Ваня”, теперь — “папа”. Просто и естественно, как дышать.
— Спасибо, что тогда не испугался, — сказал он однажды, когда они вдвоём сидели в машине у театра. — Ты мог просто быть рядом, а стал отцом.
Ургант не ответил. Только положил руку ему на плечо и сжал — крепко, как мужчина мужчине. Иногда любовь говорит без слов.
Младшая дочка, Нина, родилась уже в зрелости. Она — солнечный луч этой семьи. Рисует везде: на салфетках, на полях книг, на собственной руке. У неё огромные глаза и смех, которым невозможно не заразиться. Иван иногда смотрит на неё и чувствует — время идёт. Всё быстрее. Дети растут, сменяются эпохи, но важное остаётся.
— Знаешь, — как-то сказал он в интервью, — если мои дети вырастут и будут звонить мне не по обязанности, а просто так, потому что хочется — я сделал всё правильно.
Годы идут. Дети становятся взрослыми. Эрика поступает в Лондон, учится архитектуре, и в проекте своего первого павильона использует грузинские арки и стеклянную строгость, вдохновлённую отцовскими эфирами. Нико работает на документальном кино, и в первом фильме рассказывает историю мужчины, который усыновил чужого ребёнка и сделал его счастливым. Да, это автобиография — но рассказана через других, чтобы не кричать, а просто поделиться.
Нина… Нина будет художницей. Или ветеринаром. Или всем сразу — потому что ей никто не сказал, что выбирать надо только одно.
А Иван? Он всё так же выходит в эфир, шутит, тонко, по-умному, иногда с усталостью в глазах. Но дома — всё тот же: может запеть на кухне, может принести пирожки в коробке с надписью “сюрприз”, может плакать, глядя на старые фотографии, хотя делает вид, что просто аллергия.
— Ты счастлив? — спросила его однажды Наталья.
Он посмотрел на неё. На дом. На стены, полные воспоминаний. На семейные тапки, стоящие в беспорядке у входа. На записку от младшей: “Папа, я люблю тебя. Даже когда злишься.”
— Я не просто счастлив, — сказал он. — Я — дома.
Эрика. 12 лет спустя.
Я не была дома уже три месяца. Лондон стал моим городом, как когда-то Москвой стал город моего отца. Я живу в мансарде с окнами в небо, проектирую здания, читаю Оскара Уайльда в оригинале и думаю на двух языках — иногда не замечая, когда один переходит в другой.
Но сегодня — я лечу домой.
Папа пригласил нас всех на его 60-летие. Сделал это как обычно: написал в семейный чат сообщение, будто афишу концерта:
“Один вечер. Один человек. Одна семья. И никакой политики. Приходите. Я буду шутить и плакать. Как всегда. 12 июля. 19:00. Дом. Кухня. Я вас люблю.”
Я читаю это сообщение каждый день. И почему-то не удаляю.
Когда я поднимаюсь по знакомым ступеням, пахнет тем же: корицей, старым деревом, кожей отцовского кресла и чем-то ещё — возможно, временем. Папа открывает дверь. У него уже седые волосы на висках, но глаза — те же. Он молчит, как всегда в самые важные моменты. Просто прижимает меня к себе, и я зарываюсь лицом в его плечо. Запах детства.
— Здравствуй, Эри. Ты опять стала выше.
— Ты тоже. Только в стороны, — подшучиваю я, и он смеётся.
На кухне уже Наташа, Нина, Нико. У каждого — своя жизнь. Но вместе мы снова семья. Как и тогда, в вечерах, когда телевизор был выключен, а свет на кухне горел долго.
— Помнишь, — говорит вдруг Нико, — как ты, папа, делал вид, что умеешь готовить ризотто?
— Эй, я и правда умею! — возмущается папа. — Просто вы не доросли до моего вкуса.
Мы смеёмся. Папа берёт бокал, поднимает его и начинает говорить.
— Я хотел бы начать свою речь… с анекдота. Но не буду. Потому что хочу, чтобы вы запомнили этот момент. Не как шутку, а как правду. Я всю жизнь боялся, что могу быть плохим отцом. Не потому что не хотел — а потому что не знал, как. Но вы… вы дали мне шанс. Каждый из вас. И если я был где-то смешным, где-то строгим, а где-то — просто уставшим, знайте: я всегда любил вас. По-настоящему.
Папа замирает на секунду.
— В моей жизни было много эфиров, но вот это — единственный, который не заканчивается заставкой. Вы — мой вечный прямой эфир.
Я не помню, кто первым расплакался. Кажется, я.
Мы сидели допоздна, ели мамин пирог, листали старые фотоальбомы, смеялись, спорили, вспоминали. И даже когда часы пробили полночь, никто не расходился.
Когда я улетала, папа вышел со мной к такси. Он стоял, засунув руки в карманы, как обычно, и смотрел, как я открываю дверь.
— Эри?
— Да, пап.
— Если будет трудно — возвращайся. Дом — это не место. Это мы.
Я кивнула. Потом, в самолёте, записала его слова на клочке бумаги и положила в кошелёк. Там, рядом с детским фото, где я, семилетняя, в платье и с кривыми зубами, держу его за руку.
P.S. Когда у меня родится дочь, я назову её Нина. И однажды, когда она спросит:
— Мама, кто самый добрый человек на свете?
Я скажу:
— Это твой дедушка. Он умеет любить так, как никто другой.
Иван. Несколько лет спустя.
Я стал просыпаться раньше. Порой ещё до рассвета. Смотрю в окно — на редкие машины, на фонари, на мокрый асфальт. Город уже другой. Люди — другие. Да и я сам — другой. Но внутри… внутри будто остался тем мальчиком с гитарой, с глупыми стихами, с верой, что можно всё исправить, если просто сказать нужные слова.
Я люблю тишину. В ней я слышу то, что раньше пропускал: шаги жены на кухне, щелчок чайника, шорох записки, оставленной дочкой: «Пап, не забудь про концерт. Я волнуюсь».
Я всегда волнуюсь за них. Даже когда говорю, что всё под контролем.
Когда родилась Эрика — я не знал, как держать младенца. Наташа только усмехнулась:
— А ты пробовал просто любить?
Я пробовал. Любил — неловко, неправильно, как умел. Читал стихи, путал пелёнки, засыпал рядом с кроваткой. Я не был идеален. Но был рядом.
Потом появился Нико. Его было труднее всего обнять — не руками, а душой. Он тогда отводил взгляд, говорил тихо. Я помню, как однажды он уронил чашку, испугался и стал прятать осколки. Я подошёл, сел рядом и сказал:
— Не бойся. Мы все разбиваем чашки. Главное — не прятать порезанные пальцы.
И он заплакал.
С тех пор он мой сын.
Нина была подарком судьбы. Последней, самой солнечной вспышкой в моей жизни. Я уже был уставший, менее нервный, более спокойный. Она росла и рисовала меня с крыльями. Почему с крыльями?
— Потому что ты ангел, только притворяешься человеком, — сказала она однажды, и я тогда пошёл в ванную, будто за полотенцем. На самом деле — чтобы не расплакаться.
Мои дети взрослые. Они уезжают, влюбляются, ошибаются, растут. Я смотрю на это издалека. Иногда хочу вмешаться, как раньше. Но не вмешиваюсь. Умение отступить — самый сложный навык отца. Быть фоном. Беззвучной опорой.
Недавно Нина прислала мне своё полотно. Оно огромное — как вся стена. На нём — наш дом. Но не просто дом, а словно живой: с окнами-глазами, с руками-ветвями, с доброй улыбкой крыльца. И я понял: для неё я — этот дом. Даже если однажды меня не станет, она будет знать, куда возвращаться. В себя. В семью. В память.
Всё, что я хотел — чтобы у моих детей было место, где их ждут. Даже если дверь уже заперта.
Я часто думаю о времени. Оно стало идти быстрее. Мои эфиры стали короче, но мои разговоры — длиннее. Я меньше шучу на публику, но больше смеюсь с женой.
— Ваня, — сказала мне Наташа вчера, — ты стал молчаливым.
— Я просто теперь больше слушаю. Ты говоришь красивее, чем я шучу.
Она улыбнулась. Всё поняла. Мы с ней давно понимаем друг друга без слов.
Сегодня я снова сижу у окна. За столом — пустая чашка и записка от Эрики:
«Папа, ты был прав. Дом — это мы. Спасибо тебе за это».
Я храню её. Как и всё, что осталось от моего времени с ними: билеты в цирк, детские рисунки, первый зуб, который мы положили под подушку.
Я старею. Но если бы жизнь предложила мне начать заново, я бы выбрал всё то же. Всех тех же. И те же ошибки. Потому что благодаря им я стал отцом. Настоящим. Со всеми моими смешными страхами, усталостью и бесконечной, не умеющей стареть, любовью.
Нина. Уже взрослая.
Я научилась просыпаться без будильника — как папа. Просто открываешь глаза и понимаешь: утро. И хочется чай. И света. И чтобы кто-нибудь рядом просто… дышал.
Он больше не ходит быстро. Его шаги теперь осторожны, размеренны, будто он слушает, как скрипят половицы, вспоминая, кто по ним бегал. Когда я приезжаю к ним — а я приезжаю часто, даже если просто на два дня — он всегда ждёт у окна. В том самом свитере, который мама когда-то связала сама. С растянутыми рукавами и любимой дыркой у локтя.
— Привет, птенец, — говорит он и обнимает так, как никто в этом мире не умеет.
Когда я была маленькой, он носил меня на плечах. Мне казалось, он выше всех, сильнее всех. Папа мог всё. Он мог объяснить, почему небо синее, почему люди врут, почему после дождя пахнет мокрым деревом. Он не защищал меня от жизни — он учил понимать её.
Папа не повышал голос. Даже когда я, подростком, хлопала дверью и кричала, что он ничего не понимает. Он только говорил:
— Хорошо. Когда поймёшь, что я тебя всё равно люблю — возвращайся. Я буду здесь.
И был.
Всегда.
Когда я переехала в свою первую съёмную квартиру, я боялась спать одна. Тогда он записал мне голосовое:
«Спи спокойно. Я с тобой. Даже если далеко. Ты выросла, но моя любовь — нет».
Я включала его каждый вечер. И до сих пор храню.
Недавно он показал мне коробку. Старая, картонная, перемотанная бечёвкой.
— Это что?
— Воспоминания, — сказал он. — Всё, что я не смог выбросить. Хочешь — возьми себе. Или сохрани до времени.
Там были мои рисунки, первый концертный билет, записки на холодильник: “Папа, купи бананы”, “Я в бассейне”, “Я люблю тебя”.
Смешные, нелепые, бесценные.
Папа стал больше молчать. Он не болен, не угас. Он просто стареет. Медленно, красиво. Как дерево, которое уже дало плоды, и теперь просто шумит листвой.
Я иногда боюсь. Не смерти. А того, что однажды не смогу вспомнить его голос. Его запах. Его смех. Эту улыбку, в которой — всё моё детство.
Но потом я вспоминаю, что всё это не в голове. А в сердце.
Он дал мне корни. И крылья. Он научил меня смотреть вглубь, не бояться быть мягкой, не бояться любить так, как будто не ранят.
Папа не был идеальным. Он просто был. Всегда. И это — главное.
Сегодня я тоже ношу свитер с дыркой. Я тоже влюбляюсь в дождь. И тоже ставлю чашку на стол с лёгким стуком — как он. Иногда ловлю себя на том, что рассказываю анекдот его интонацией. И смеюсь сама с себя.
Он сидит в кресле и читает. Молчит. А я вяжу ему новый шарф.
— Пап, — говорю я.
— Мм?
— А ты знаешь, что ты остался моим самым родным человеком?
Он поднимает взгляд. Мягкий. Улыбающийся.
— А ты — моим самым главным смыслом.
И в этой тишине — всё, что нужно. Нам обоим.
P.S. Когда у меня родится сын, я назову его Иван. И научу не бояться чувствовать. Пусть он будет не героем, не рыцарем. Пусть будет просто — как ты, папа. Живым. Настоящим. Добрым.
Потому что в этом мире ничего важнее не существует.