Уши опустились к подбородку, глаза натянуты так, что почти не открываются
— так в Сети отреагировали на новые снимки Аллы Пугачёвой, сделанные, судя по всему, во время недавнего отдыха с Максимом Галкиным. Образ Примадонны, некогда восхищавший публику, ныне вызывает недоумение даже у самых преданных фанатов.
Некоторые даже признались: «Не верится, что это она. Где та Алла с сияющим взглядом и царственным видом?»
Зато сам Галкин, судя по всему, в очередной раз сумел затмить супругу. Его фотографии с пляжа, на которых он позирует с оголённым торсом, вызвали настоящий фурор в женской аудитории. «Какой мужчина!», — восхищённо писали комментаторши, не стесняясь в выражениях.
Тем временем в соцсетях не утихают разговоры о странной паре: мол, Галкин никогда и не был по-настоящему влюблён в Примадонну, что брак их — фикция, и уж точно не основан на страсти. Но Максим, как и прежде, отвечает спокойно, без агрессии:
«Когда нам было 25 и 52, все смеялись. Разница в возрасте? Да. Но это никак не влияло на чувства. Алла — моя половина. Мы могли не совпасть по годам, но совпали по душам. А за двадцать с лишним лет — ни одной измены. Ни одного флирта. Ни одного компрометирующего кадра. И если это не любовь, то что тогда?»
Алла, впрочем, на нападки реагирует по-своему — молчанием. Она и раньше не стремилась оправдываться перед общественностью, а теперь, судя по всему, и вовсе решила закрыться от внешнего мира. Её редкие появления — в основном семейные кадры с детьми или Максимом — вызывают лишь споры и новые волны критики.
«Она не обязана никому нравиться», — парирует Галкин. — «Ей уже нечего доказывать. Она — легенда. А легенды не нуждаются в аплодисментах каждый день».
Тем не менее, отголоски прошлого всё громче звучат в настоящем. Пугачёва всё чаще кажется усталой, уставшей не только от камер, но и от вечного давления, от нескончаемых обсуждений: как она выглядит, что носит, кого любит.
Но, как говорят близкие, в их доме царит иная атмосфера. Там нет места злословию, там звучит смех детей и шелест старых пластинок. Там Пугачёва остаётся Аллой — не Примадонной, не иконой, а просто женщиной, любимой и защищённой.
…Там, в доме на берегу моря, Алла ходит босиком. Пальцы ступают по тёплой плитке веранды, волосы собраны в небрежный пучок, глаза устремлены вдаль, к горизонту, где море встречается с небом. Галкин спит — устал после долгого дня с детьми. Гарри и Лиза вчера соревновались, кто выше прыгнет с пирса, и отец прыгал с ними. Алла наблюдала со стороны, обняв себя руками, будто от холода, хотя было под тридцать.
— Ты опять задумалась, — раздался голос Максима, мягкий, как всегда. Он подошёл сзади, обнял её, уткнулся носом в плечо.
— Я просто вспоминаю, как всё было. Тогда, в начале. Ты был такой дерзкий, юный… Смотрел на меня, как будто я последняя женщина на планете. А теперь… — она вздохнула.
— А теперь я знаю, что ты первая. И единственная, — спокойно ответил он, отстраняясь, чтобы заглянуть ей в глаза. — Не давай им поселиться в тебе, тем голосам оттуда, из интернета. Их нет в нашей спальне, на кухне, среди книг и песен. Там только мы. И дети.
— Но мне тяжело. Не от них. От себя. Я больше не та.
— Это ты так думаешь. Для них ты — миф. А для меня — живой человек, с сильным сердцем и больной спиной, со смехом, который я узнаю с первого звука, с глазами, в которых есть всё, что мне нужно. Мне не нужен миф. Мне нужна ты.
Она прикрыла глаза. Молчала. Только море шептало на фоне.
Максим ушёл в дом — ставить чайник. Он знал, что через минуту она вернётся, усядется за стол и попросит: «Без сахара. Печенье неси своё, диетическое».
И именно так и было. Через минуту Алла появилась в дверях, в его старой футболке и с пледом на плечах.
— Ну что там пишут, опять? — спросила она лениво, садясь за стол.
— Пугачёва постарела. Галкин молодится. Любви нет. Всё игра, — пересказал он с усмешкой.
— А ты?
— А я написал: «Пусть сначала найдут хотя бы десять лет настоящей любви. А потом поговорим».
Она улыбнулась. Той самой улыбкой, которая когда-то собирала стадионы.
— Ты ведь знаешь, Максим, если бы не ты, я бы давно уже закрылась окончательно. Ушла бы в монастырь. Или в лес.
— Я бы пошёл с тобой. И в монастырь, и в лес. Лишь бы ты пела по утрам.
— Глупый, — хихикнула она. — Но свой.
Они пили чай и молчали. Говорить больше не было нужды.
Фотографии, слухи, посты, заголовки — всё это существовало где-то там, в мире отражений и искажений.
А здесь, за деревянным столом с облупившейся краской, с запахом мяты и соли в воздухе — была реальность. Тихая, простая, своя.
На следующий день Алла проснулась рано. Солнце только начинало пробиваться сквозь занавески, комната ещё дышала прохладой. Максим спал, уткнувшись носом в подушку. Он всегда спал спокойно, даже в тревожные времена. Умел отпускать то, что не зависело от него.
Алла тихо вышла на балкон, прихватив со стула старую кофту. Села в плетёное кресло и посмотрела на море. Оно было как зеркало — гладкое, чуть сизое, с редкими полосами ветра. В такие минуты ей казалось, что время остановилось.
И вдруг — как вспышка, как электрический импульс — в голове всплыло старое воспоминание. Как она впервые увидела Максима.
Это было в гримёрке одного телеканала. Ему дали слово перед съёмками «Рождества с Аллой». Молодой, худой, уверенный в себе до дерзости. Её это одновременно раздражало и… трогало. Он смотрел на неё не снизу вверх, как это делали многие, а как на равную. Даже больше — как на женщину, не на икону. И сказал тогда:
— А я вас не боюсь. Даже если вы скажете, что я вам не нравлюсь — останусь рядом.
Она тогда рассмеялась. Слишком смело. Слишком искренне. Но именно с этой искренности всё и началось.
В дверь балкона постучали.
— Ты опять туда ушла? — спросил Максим, зевая.
— Туда — это куда?
— В свой внутренний театр воспоминаний. У тебя глаза становятся другими, когда ты там.
— А ты всё замечаешь.
— Тебя не заметить невозможно, — ответил он, подходя ближе. — Ты когда молчишь — громче, чем когда поёшь.
Алла усмехнулась. Он умел говорить красиво, не переигрывая. Это был его дар. Её — петь, а его — говорить. И оба они всегда были в центре сцены, даже когда сцена была кухней или узким коридором в эмигрантской квартире.
Максим вдруг стал серьёзным:
— Мне вчера позвонил режиссёр из Парижа. Говорит, у него есть проект. Документальный. Про тебя. Полуигровой. Он хочет поймать не Примадонну. Аллу.
— Аллу? Её давно уже никто не снимает. Все хотят «Пугачёву».
— Вот и он хочет иначе. Показывать, как ты пьёшь чай, как листаешь старые письма, как поёшь детям колыбельную. Ты согласна?
Она задумалась.
— А ты там будешь?
— Я? Ну если хочешь — да. Но это твой фильм. О тебе. Я могу стоять за камерой. Или просто молчать рядом.
— Тогда — да, — просто ответила она. — Но только если там будет момент, как ты забыл выключить плиту и чуть не сжёг кухню.
— Это обязательно. Без этого не ты, — хмыкнул он.
Прошло несколько дней. Начались съёмки. Французский оператор — молчаливый, внимательный, будто психолог — не задавал вопросов. Просто фиксировал: Алла гладит рубашку Максиму. Алла варит суп. Алла читает письмо от Киркорова — старое, с пожеланиями счастья. И Алла плачет. Без слов, без грима.
Этот фильм так никогда и не покажут по телевидению. Он останется для семьи. Для детей. Чтобы когда-нибудь, через много лет, Лиза включила его и сказала:
— Смотри, Гарри, это мама и папа. Настоящие.
И Гарри ответит:
— А ведь тогда они были совсем молоды. Смотри, как мама улыбается, когда папа входит в кадр. Как будто весь мир уходит на второй план.
А пока они просто живут. Иногда с болью в спине. Иногда — с раздражением от новостей. Иногда — с криками детей и выгоревшими лампочками. Но это — их жизнь. Без декораций. Без дублей. Без суфлёров.
Только она и он.
Примадонна и Шут.
Смешные, настоящие, живые.
Прошёл месяц. Фильм уже почти смонтирован. Съёмочная группа уехала, и в доме снова воцарилась привычная тишина, лишь изредка прерываемая смехом детей или щелчками тостера на кухне.
В один из таких тихих вечеров, когда за окнами шумело море, а Максим выбирал вино на ужин, раздался звонок в дверь.
Они не ждали никого. Здесь, за границей, визит без предупреждения — редкость.
— Ты кого-то пригласил? — крикнула Алла из гостиной.
— Нет. Разве что курьер? — ответил Максим, поднимаясь с кресла.
Он открыл дверь — и замер.
На пороге стоял мужчина. Высокий, с проседью на висках, в простом пальто и с глазами, в которых отражалась нерешительность. Он держал в руках конверт.
— Здравствуйте. Я… Прошу прощения за вторжение. Меня зовут Игорь.
— Игорь… — переспросил Максим, не узнавая.
— Я брат Аллы.
Из гостиной послышался звук, будто кто-то уронил стакан. Максим обернулся — Алла стояла в дверном проёме, бледная, с растерянным взглядом.
— Нет… — прошептала она. — Не может быть…
— Алла… — мужчина сделал шаг вперёд. — Я не пришёл с упрёками. Мне не нужны ни деньги, ни слава. Просто… Я хочу сказать прости.
Максим отошёл в сторону, пропуская гостя в дом. Атмосфера мгновенно сгустилась. Воздух стал тяжелее. Дети, почувствовав напряжение, притихли и ушли наверх.
Они сели на кухне. Без света. Только настольная лампа освещала лица.
— Я считал тебя мёртвым, — наконец сказала Алла, сжимая кружку с остывшим чаем. — После того, как ты исчез. Когда отец умер, ты просто… пропал.
— Я боялся. Стыдился. Я тогда связался с плохими людьми, проиграл всё, даже мамину квартиру. Потом — тюрьма. Когда вышел, ты уже стала звездой. А я — никто.
— Ты был мне не «никто». Ты был мой брат.
Он опустил глаза.
— Я смотрел на тебя издалека. По телевизору, в газетах. Я гордился тобой, но не смел приблизиться. А потом… потом меня нашли журналисты. Предложили рассказать всё — за деньги. Я отказался. Тогда понял: мне важно не продать нашу историю. Мне важно закрыть её правильно. Вот я здесь.
Алла молчала. Потом встала и вышла в сад. Максим пошёл за ней.
— Всё нормально? — спросил он тихо.
— Я думала, я уже не способна удивляться. Или плакать из-за семьи. Но, видимо, внутри ещё что-то живое осталось.
— Это хорошо. Значит, ты не стала камнем. Я всегда боялся этого — что слава может тебя окаменить.
— Нет. Просто… иногда хочется исчезнуть. Исчезнуть в тебе, в детях, в море. Но прошлое, как видишь, не отпускает.
— Может, это шанс? Не просто боль, а возможность. Что-то завершить. Простить.
Алла смотрела на звёзды. Потом медленно кивнула.
— Хорошо. Он остаётся на ночь. А завтра мы поедем на то кладбище — к папе. Вместе. Спустя сорок лет.
На следующее утро в их доме пахло блинами. Алла сама готовила. Смех Лизы разносился по этажам — она нашла старые фотоальбомы и показывала Игорю детские снимки. Гарри, серьёзный, слушал истории о дедушке, которого никогда не знал.
А Максим просто стоял у окна и смотрел, как восходит солнце. Оно поднималось медленно, будто не торопясь начинать день. И в этом свете всё казалось чуть добрее, чуть теплее, чем вчера.
Он обернулся. И понял: дом снова наполнился жизнью.
Прошлое вернулось не за тем, чтобы разрушить. А чтобы дать им право закрыть раны. Чтобы сказать последнее «прости» — и первое «спасибо».
Они ехали в тишине. Машина медленно катилась по узкой дорожке загородного кладбища. Максим вел, Игорь сидел рядом, а Алла — на заднем сидении, между Лизой и Гарри. Дети не шумели, не спорили. Только держали мать за руки.
Это было необычное молчание — не неловкое, не гнетущее. Скорее — внимательное, как будто каждый внутри себя говорил с тем, кого уже нет.
Кладбище было старым. Сосны, склонившиеся к земле, подтаявший снег, гранитные кресты с облупившимися буквами. Могила отца была ухоженной — кто-то явно навещал её. Алла, вероятно, платила местным, чтобы все было в порядке. Но сегодня она стояла здесь сама.
— Привет, папа… — прошептала она, опускаясь на колени.
Сняла перчатки, провела рукой по камню.
— Я привела его. Он вернулся. Сам. Не за деньгами. Не за фамилией. Просто… домой.
Игорь молча опустил взгляд. Потом положил ладонь на плиту, рядом с её рукой.
— Прости, отец. Я ушёл тогда, как мальчишка. А вернулся — чужим. Но она меня приняла. Прости меня, если можешь.
Максим стоял чуть поодаль. Он не чувствовал себя частью этой драмы, но в то же время был в ней необходим. Как зритель, которого впустили в самую личную пьесу жизни.
Он обернулся — дети молча стояли, держась за руки.
— Папа, — прошептала Лиза, — это всё правда?
— Да, малышка. Правда.
— А мама… она плачет?
— Да. Но это не слабость. Это — сила.
Позже, уже дома, Алла долго сидела у окна. Смотрела, как Гарри возится с гитарой, а Лиза напевает на французском какую-то мелодию, услышанную в кафе.
— Они меняются, — сказала она тихо. — Словно почувствовали, что время вдруг стало… настоящим. Что не всё в жизни — сцена и аплодисменты.
— Они впитывают, — кивнул Максим. — Всё, что между строк. Твоя слеза сегодня важнее тысячи песен. Они впервые увидели тебя не на обложке, а у могилы отца. Это навсегда в них останется.
— Думаешь, им это нужно?
— Думаю, без этого они не станут настоящими. Иначе будут лишь копиями, нарисованными по шаблону.
— А если я не справлюсь?
— Ты уже справилась, — просто сказал он.
Через две недели в доме появилась песня. Сначала — наброски. Несколько аккордов, потом строчка, потом ещё. Алла не спрашивала — чья это работа. Просто однажды вошла в комнату, где Лиза и Гарри сидели вдвоём, обложившись тетрадками и гитарой.
— Можно послушать?
Они переглянулись.
Гарри начал играть. Лиза пела. Голос ещё хрупкий, но искренний. Не подражательный — свой.
Ты не вернёшься, я знаю,
Но я слышу твой шаг в тишине.
И когда я пою — ты с нами,
Не в далёком раю, а во мне.
Алла молчала. Потом встала, подошла к ним, обняла обоих.
— Спасибо… — только и смогла вымолвить.
Вечером она сказала Максиму:
— Я думала, дети унаследуют что-то внешнее: голос, харизму, походку. Но они унаследовали главное — душу. А это невозможно спланировать. Это — дар.
— А теперь представь, — ответил он, — что будет, когда они поймут, как этим даром делиться с миром.
В тот вечер они открыли бутылку вина. Алла пела — не в микрофон, не для камеры. Просто тихо, себе и ему. Максим слушал, как в первый раз. Потому что для него это всегда была не Пугачёва. А Алла. Женщина, у которой голос начинался из глубины сердца и жил не на сцене — а в доме, между утренним кофе, детским смехом и воспоминаниями, которые, наконец, стали светлыми.