Блогиистории

Бурёнкина любовь, или Как Глафира коровье счастье спасала

je

— Заходи, Меланья, сапоги сымай — я полы только что отскоблила до блеска.

— Да я на минутку, Глаша. Хотела спросить — молочка LITровку не продашь?

La glace s’est avérée être la première fois que vous êtes un homme noir.

— Да хоть ведро наливай! Je suis en Birmanie et je ne suis pas un homme, mais un homme, un gourou, un étranger. Dans votre maison, dans votre maison et dans votre maison, vous devez faire attention.

— Ну и слава Господу. Est-ce que tu es toujours en panne? Les bébés dans leur gouvernement, vous avez toujours été à votre disposition, vous n’avez pas de vie…

La machine à glace est utilisée pour le vol. Il y a un petit morceau de gros morceau dans la carte grise, qui est un morceau de gâteau – un peu plus grand que celui-ci. Il est vrai que ce que la montre ne veut pas dire, mais qu’il s’agisse de votre maison, la bourse a pour vous un appartement, en particulier голову наклонив.

— Ешь давай, потом и побеседуем.

La raison pour laquelle l’entreprise n’a pas encore acheté le carton n’est pas le carton qui s’est répandu dans le pourriture, mais il y a peu d’arômes correspondant à votre goût. Dans l’article de Glafira, il y a des articles sur le cuir qui vous ont amené à le faire – donc, ce sont les scripts de cet article.

— Дело такое, Меланья… Только не смейся надо мной, старой. Mon Burfinka, on ne m’a pas parlé. Alors, est-ce que tu as besoin de savoir comment m’installer ?

— Как не помнить. Ce jour-là, la musique de la musique s’est produite dans le cadre de l’histoire de la Pologne, mais elle n’a jamais été oubliée. En fait, je vous dis qu’ils devraient être très précis. Vous et vous aimerez, vous et votre famille arriverez à Burёнку pour trois versions. Ce n’est pas prévu ! Qu’est-ce que c’est ?

— А то, что наша Бурёнка, оказывается, замужняя была. До того, как ко мне попала. Il me semble que c’est tout à fait normal, si c’est le cas de nos amis, en ouvrant Burtonk et en privé. Alors que ma petite ferme, Darья, ne s’est jamais rendue compte — il n’y a pas beaucoup de monde dans votre vie, mais такая баба любопытная — во все щели свой нос суёт. C’est pourquoi je l’ai trouvé pour le moment. Alors que je ne suis pas un petit ami, je pense que Burёнка va s’occuper de…

Mélanie s’est mise à travailler sur moi, je l’ai fait, je l’ai fait, parce que je me suis attachée à mon travail.

— Никак в толк не возьму, о чём толкуешь, Глаша…

Le verre à vaisselle est arrivé à destination — les croquettes sont à portée de main.

— Бурёнка моя, она того быка помнит. C’est ce que je pense, je peux vous dire que vous êtes à la hauteur. Чует моё бабье сердце — совсем свет в глазах у неё потух. Il y a des radios, des machines, des radios. Chez nous et chez vous, je pense que c’est exactement ce que vous avez à faire. Видать, вспоминает супруга своего…

Mélanie ne s’est pas souciée, son charmant petit ami n’a pas eu le temps de s’en occuper. Il n’y a qu’une seule fois que le Chiroko-Shiroko est arrivé, mais il s’agit probablement d’un bon voyage, mais pas d’un scotine sporadique.

— Comment la couronne peut-elle s’épanouir, Glace ? Qu’est-ce que tu vas faire ? Столько лет MINIуло…

— А вот так, голубушка, вот так! Дарья рассказывала с её сестриных слов, что тот бык, когда они с Бурёнкой в одном стаде хаживали, других коров обходил стороной. К ней одной ластился, как к единственной. А потом хозяин его, видать, на что-то осерчал и перестал его общим стадом выгуливать. Запер в тёмном сарае на цепь, и Бурёнка тогда чуть с ума не сошла. Ревела по ночам так, что волки в лесу откликались, из стада убегала, к тому сараю прорывалась. Вот тогдашний хозяин её, видать, и смекнул, что дело неладное творится, и продал её мне — подальше с глаз, чтобы успокоилась скотина.

Меланья слушала внимательно, головой кивая, иногда вставляя удивлённые междометия. Она искренне сопереживала Бурёнкиным страданиям — сама-то она десять лет без мужика жила, хорошо знала, что такое тоска по родному плечу.

— Ну и что же теперь прикажешь делать, Глаша? Ничего ведь не поделаешь — бык далеко, и Бурёнка твоя, и он не моложе стал…

Глафира голос понизила до шёпота, хотя в избе никого, кроме них двоих, не было. Подвинулась ближе, чтобы Меланья каждое слово впитала, как губка.

— А вот что, дорогая. Тот бык, говорят люди, снова в наших краях объявился. Хозяин его сильно старый стал, совсем немощный, ноги уже не носят — вот и сдал он быка на нашу ферму, в общее стадо. Мой старый знакомец, пастух Матвей, рассказывал — тот бык теперь на отдельный выпас ходит, потому что буйный очень. Никого к себе не подпускает, бодается, ревёт по ночам, даже собаки боятся к загону приближаться. Один Матвей с ним и справляется, и то с трудом. И вот тебе крест святой — Бурёнка моя с той самой поры, как тот бык в наших местах объявился, места себе не находит. Мечется по двору, к забору бегает, морду на ту сторону тянет, ноздрями воздух хватает. Почуяла, видать, голос крови.

Меланья картошку отодвинула, руками всплеснула — так, что воротник расстегнулся.

— И что же ты удумала, Глафира? Говори уже, не томи!

Глафира помолчала с минуту, собираясь с духом, потом выпалила — звонко, решительно, словно самый главный секрет своей жизни доверила.

— Свести их хочу! Пусть хоть разок увидятся, хоть часок вместе постоят. Что я, не понимаю, что ли, как оно — когда любимого человека от тебя насильно отрывают, как корень с мясом выдирают? Я ж сама молодой была, когда моего Гришеньку на войну забрали. Три года ждала, каждую ночь в подушку плакала, каждое письмо — как икону целовала. И всего-то двенадцать годков мы с ним потом пожили, пока хворь проклятая его не скосила… Я только я, одна на всём белом свете, знаю, каково это — в сорок лет вдовой остаться…

Глафира вытерла платком покрасневшие глаза — те самые глаза, что столько слёз выплакали по Гришеньке, по молодости ушедшей, по счастью недожитому. Меланья на соседку смотрела растерянно и не знала — то ли всхлипнуть вместе с ней, то ли взять себя в руки. И сама она с того дня, как Артёма в землю закопали, считай, жизнь пополам переломилась. Ох как тоскливо в пустой избе вечерами! Ох как тяжело в холодную перину забираться, где только горькие вдовьи слёзы её согревают!

II

Три недели готовилась Глафира к этому великому свиданию — как к празднику самому главному, как к Пасхе или Троице. Выпросила у пастуха Матвея, чтобы в ближайшую субботу быка обязательно мимо её двора прогнали. Матвей долго отнекивался, руками разводил, объяснял, что бык опасный, что не дай бог что случится — ответственность на нём, на пастухе. Но Глафира своего добилась — недаром про неё в деревне говорили, что характером она в породу пошла железную, что если Глафира что решила, то хоть кол на голове теши — не переубедить.

— Ладно, — сдался в конце концов Матвей, шапку снимая и лоб потный вытирая. — Проведу я его в субботу мимо твоего дома. Только, чур, ты за всё отвечаешь. Если чего случится — не пеняй.

Матвей этот, надо сказать, был человек Глафире не совсем чужой. Лет тридцать назад, когда они оба молодыми были, ухаживал он за Глашей — и цветы полевые носил, и на гулянья приглашал, и даже один раз чуть до венца дело не дошло. Да только Глаша выбрала тогда Гришеньку кудрявого, голосистого, на гармони игравшего так, что у всех девок сердце замирало. Матвей тогда долго горевал, даже в город уезжал на несколько лет. Но потом вернулся, выучился на пастуха, женился на другой, да только та померла рано от родильной горячки, оставив ему малую дочку. И все эти годы Матвей на Глафиру поглядывал украдкой — то у колодца встретится, то в магазине за хлебом. Но Глафира к себе не подпускала: до Гришкиной смерти замужней была, а после смерти так и вовсе ни о ком слышать не хотела.

— Ты уж постарайся, Матвеюшка, — ласково попросила Глафира, старого знакомца по плечу похлопывая. — Сделай милость старухе.

Матвей только крякнул и в сторону отвернулся — чтобы не видел никто, как у него глаза заблестели.

А Глафира тем временем к встрече готовилась, как к смотринам. Бурёнку с вечера вычесала — все бока надраила до блеска, шерсть так и лоснилась на солнце. Хвост распутала и расчесала — волосок к волоску. Даже на рога живую ромашку приспособила — белую, с жёлтой серёдкой, самую красивую, какую только в огороде нашла. Соседки, завидев такую красоту на выгоне, конечно, удивлялись, подшучивали.

— Ты чего, Глафира, свадьбу играешь? Али внучку замуж собралась выдавать?

— А хоть бы и так! — Глафира не смущалась, важничала, голову поднимала гордо. — У моей Бурёнки любовь большая, не чета вашим пересмешкам. Вы своих коров вон как держите — грязные, нечёсаные, в репьях ходят. А у меня — невеста настоящая, принцесса!

— Ох Глашка, Глашка, — смеялись бабы. — Уморила ты нас со своей коровьей любовью.

— Вот посмотрите ещё, — отвечала Глафира загадочно. — Сами плакать будете от умиления, да поздно будет.

Меланья и вовсе с самого утра пришла помогать. Принесла краюху свежего хлеба, кринку сметаны и лоскут красной материи — для красоты, чтобы на забор повесить. Вместе они Бурёнку почистили до последней пылинки, вместе место у забора выбирали самое видное, где бык проходить должен будет. Глафира изволновалась вся, как девка на выданье перед первым свиданием: то одёрнет себя, то поправит, то в окно выглянет в сотый раз.

— А вдруг он её не узнает, Меланья? А вдруг испугается, шарахнется в сторону? Не дай Бог бык взъерепенится да забор наш с корнем выворотит — что тогда делать будем?

— Вот и поглядим, — философски заметила Меланья, сама, однако, тоже нервно передник теребя. — Чай, не каменное у быка сердце, чай, тоже живая душа. И не совсем дурака уж Бурёнка наша полюбила, если на то пошло. Говорят, порода у них знатная, не чета нашим деревенским проходимцам.

В субботу утром Глафира поднялась затемно — ещё петухи только два раза пропели, а она уже на ногах. Бурёнку напоила студёной водой из колодца, накормила свежим сеном, даже горбушку чёрного хлеба с солью дала — для настроения. Вывела корову к воротам, как невесту под венец. Бурёнка стояла, голову наклонив набок, большими влажными глазами смотрела куда-то вдаль, будто знала, ждала чего-то важного, давно обещанного. Глафира гладила её по бархатной шее, шептала тёплые слова прямо в мохнатое ухо.

— Сейчас, Бурёнушка, сейчас, родненькая. Потерпи ещё самую малость. Скоро увидишь своего суженого, своего ненаглядного. Я всё устроила, всё сделала, как надо.

Пастух Матвей появился ровно в полдень — как и обещал. Солнце уже поднялось высоко, траву высушило до хруста, воздух стоял прозрачный, звонкий, напоённый последним августовским теплом. Матвей гнал стадо мимо Глафириного двора, но быка отдельно вёл, на прочной верёвке. Тот шёл нехотя, грузно, каждым шагом словно выражая недовольство. Голову низко опустил, рогами почти землю пахал — так, что борозда за ним оставалась. Меланья, увидев его, приложила руки к щекам, ахнула тихонько.

— Господи Иисусе! Здоровенный какой, страсть господня! Он весь двор наш разнесёт, если осерчает. Глядеть страшно, Глаша!

Глафира, наоборот, просияла вся, выпрямилась, словно помолодела на десять лет.

— Красавец! — восхищённо выдохнула она, ничуть не испугавшись. — Ты погляди, Меланья, какой лоб широкий, как у моего Гришеньки был. Какие глаза умные, человеческие почти. Мать моя — женщина, как же она, Бурёнка моя, такую красоту полюбила! Всё понимаю теперь!

Бурёнка, заслышав быка ещё издалека, всем телом вздрогнула. Замерла на мгновение, будто в столбняке. Потом медленно, осторожно, словно боясь спугнуть что-то важное, шагнула к забору. И замычала — тихо, протяжно, жалостливо. Так мычат только в самых трогательных песнях о разлуке, только в сказках о верности лебединой.

Бык поднял тяжёлую голову, повёл иссиня-чёрными ноздрями, втягивая воздух. Шевельнулся, насторожился. Смотрел на Бурёнку долго, целую вечность — так, что и Глафира, и Меланья, и даже Матвей замерли, забыв дышать. Потом бык выдохнул — тяжело, шумно, по-человечески всхлипнув. И пошёл. Неспешно, величаво, словно понял всё-всё, что происходило на этом свете за долгие годы разлуки. Матвей за верёвку потянул, крикнул было что-то строгое — куда там! Бык и не думал останавливаться, тащил пастуха за собой, как нашкодившего щенка.

Подошёл к забору вплотную, нос к носу с Бурёнкой. Постояли так с минуту, глядя в глаза друг другу. Потом бык лизнул её широким шершавым языком в розовую бархатную морду, а она ему головой кивнула — мягко, доверчиво, по-родному. И замерли вместе. Стоят, будто и нет никого вокруг — ни любопытных соседок, ни пастуха с верёвкой, ни домишек деревенских, ни неба над головой. Только они двое на всей земле, и время вокруг них остановилось.

Глафира заплакала в свой передник — заплакала навзрыд, совсем по-детски, размазывая слёзы по морщинистым щекам. Меланья тоже слезу пустила — тихо, степенно, вытирая уголком платка покрасневшие глаза. Матвей в сторонке стоял, на женщин косился, ворчал для порядка, но и сам два раза украдкой нос шмыгнул.

— Ну, чего теперь прикажете делать? — проворчал он, вздыхая. — Сколько мне здесь торчать? У меня ещё полстада на выпасе, не бросишь же их…

Глафира порывисто вытерла лицо, подошла к Матвею и твёрдо, по-хозяйски взяла у него верёвку из рук.

— А пусть постоят, Матвеюшка. Не трожь их. Столько лет глаз друг друга не видели, мужем и женой были, а их разлучили по чужой воле. Дай им наглядеться хоть до вечера. Иди себе, Матвей. Не сбежит он, я наперёд знаю — вон какой смирненький стал, послушный, как телёнок. Иди, не мешай семейному счастью.

Так и простояли они — бык и корова — до самого заката. Бык от забора ни на шаг не отходил, Бурёнка от быка — ни на вершок. Соседки выходили на улицу, смотрели — одни с любопытством, другие с усмешкой, третьи украдкой вытирали глаза. Кто смеялся, кто крестился, кто качал укоризненно головой: мол, старая дура Глашка, дурью мается на старости лет. А Глафира сидела на лавочке у крыльца, смотрела на них, подсвеченных заходящим солнцем, и улыбалась сквозь горькие слёзы. Как давно она так не улыбалась! Лет, наверное, десять, если не больше.

Вечером, когда солнце уже почти скрылось за лесом, Матвей пришёл за быком. Бурёнка замычала было, рванулась к забору, но Глафира подошла, обняла её за шею, зашептала что-то ласковое, успокаивающее. Корова вздохнула тяжело, всей грудью, голову наклонила, но пошла за хозяйкой в сарай — покорно, как солдат после долгой войны возвращается в родные края.

— Ничего, милая, ничего, — шептала Глафира, закрывая за Бурёнкой дверь. — Он теперь недалеко. Будете видеться, сколько захотите. Я всё устрою, вот увидишь.

Меланья уходила уже в густых маслянистых сумерках. У калитки обернулась, задумчиво поглядела куда-то вдаль — туда, где за полями и перелесками, возможно, тоже кто-то ждал, помнил, скучал.

— Глаш, а ты правда веришь, что они… что они друг дружку помнят? Ведь скотины же, вроде… ума у них нет, чувств настоящих…

— Верю, Меланья, как в Бога верю. Как не верить-то? Мы ж с тобой помним, разве нет? У нас сердце есть, душа есть — значит, и у них есть. И они помнят. Всё помнят, ни одной минутки не забыли.

III

Через месяц пастух Матвей — то ли по доброте душевной, то ли от старой, так и не остывшей любви к Глафире — договорился с фермой, чтобы быка по субботам к ней во двор пускали. Не часто, конечно, раз в неделю. Да и то под личную ответственность. Соседи сначала дивились, ходили толпами на необычное зрелище, будто в кино или театр. Кто-то смеялся, кто-то восхищался, а старики только головами седыми качали: мол, видали мы такое, не удивляйтесь. Потом привыкли, перестали заглядывать, только иногда кто-нибудь из прохожих остановится, поглядит издали, вздохнёт и пойдёт дальше — со своей тоской, со своими невыплаканными потерями.

Глафира каждую субботу спозаранку вставала, Бурёнку с особым старанием чистила, ворота нараспашку открывала, нарядный платок повязывала — будто и в самом деле ждала дорогого гостя. Бык приходил важно, не спеша, обходил двор, словно хозяин, проверял, всё ли в порядке. Ничего не трогал, не бодался, не шумел — вёл себя степенно, прилично, даже по травке ходил аккуратно, будто интеллигент какой, а не лесная матёрая скотина. Бурёнка мычала тихо, ласково, тёрлась о его широкий бок, как в прежние времена. Они стояли рядом, ели душистое сено из одной миски, пили студёную воду из одного корыта, и никто не мог бы их разлучить.

Глафира сидела на крылечке, смотрела на них и думала о своём — о Гришеньке, о молодости, о том, как они с ним стояли когда-то обнявшись, и никто вокруг был не нужен. Вспоминала, как провожала его на войну — в ту самую минуту, когда он поцеловал её в последний раз и сказал: «Жди». Как ждала три года, каждую ночь считая до рассвета. Как встретила — худого, поседевшего, с пустым рукавом, но живого, родного, единственного. Как потом болезнь подкралась незаметно — не от пули, не от осколка, а от какой-то хвори неведомой, что пришла ниоткуда и забрала его за три месяца. И душа её израненная будто потихоньку исцелялась, глядя на эту трогательную коровью верность.

Под конец лета Матвей пришёл хмурый, понурый, шапку в руках мял. Глафира аж похолодела, почуяв недоброе. Матвей долго топтался у калитки, вздыхал, наконец выпалил:

— Быка этого… забирают скоро.

— Как забирают? Куда? — Глафира всеми руками вцепилась в штакетник.

— На мясокомбинат, Глаша. Приказ сверху, от самого начальства. Не нужен он уже ферме — старый, непродуктивный, буйный. Никому охота его кормить задарма. А начальство новое — молодое, деловитое — им бы прибыль побольше…

— Не отдам, — тихо, но твёрдо сказала Глафира. — Не отдам, и всё тут.

— Да как ты не отдашь, глупая баба? Приедут, заберут, и пикнуть не успеешь. У них бумаги, подписи, разрешения.

Глафира тогда ночь не спала. Всю ночь проходила по избе: то к окну подойдёт, то к иконам в угол, то к печке прижмётся холодным лбом. А под утро решилась. Собрала все свои сбережения — похоронные за Гришеньку, пенсионные накопления, «на чёрный день» отложенные. Пересчитала три раза — не хватало, ох как не хватало. Тут как раз Меланья с утра прибежала, услышав новость от Дарьи, побледневшая, заплаканная.

— Глаша, беда-то какая! Говорят, того быка сегодня забрать должны!

— Знаю, Маня, знаю. Сил моих больше нет.

Меланья рукой махнула отчаянно, вытащила из-за пазухи завёрнутый в тряпицу узелок, развернула — там денежки лежали, скопленные для внука на учёбу, для себя на дрова, на картошку будущей весной.

— Забирай всё. Спасай любовь, Глаша. А я уж как-нибудь.

Соседи, узнав о таком деле, сперва возмущались, шумели на сходе. Мол, сбежит животина, избу разнесёт, детей малых поубивает, мало никому не покажется. Но потом, когда поняли, что Глафира не отступится — человек она была упрямый, твёрдый как кремень — стали потихоньку помогать, кто чем может. Кто мешок овса притащит, кто старые доски для забора, кто просто руку помощи предложит, если навоз убрать или воды принести.

Под конец, когда Матвей в город съездил, все документы оформил, быка переписали на Глафиру.

— Две скотины тебе зачем, Глаша? — пожимали плечами соседи. — Сама еле ходишь, ноги больные, руки трясутся.

— А затем, — отвечала Глафира спокойно, строго, не терпя возражений, — чтобы не разлучались муж и жена. Нахлебались разлуки, хватит с них. Не людям судить, не людям разнимать.

IV

Теперь бык и Бурёнка живут вместе, под одной крышей, в Глафирином сарае. Бурёнка мычит редко, спокойно, умиротворённо. Бык важно ходит по двору, за порядком строго следит. Не шалит, не хулиганит. Чужих не подпускает — ни собак бродячих, ни кур задиристых, ни чужих людей. А Глафиру любит чуть ли не как свою корову. Из рук кормится — даже твёрдый хлеб умеет аккуратно принимать губами, не кусаясь. Голову научился на плечо класть — тяжёлую, рогатую, но осторожно, как котёнок, любовно. Под старость лет нежничать начал — всё бочком к Бурёнке, бочком, пока сено жуют, всё носом к её боку тянется, словно проверяет: на месте ли она, рядом ли.

Соседи всем своим городским родственникам про такое удивительное «кино» рассказывают. Те приезжают летом целыми семьями — поглядеть собственными глазами на чудо невиданное. Правда, Глафира даром никого не пускает — за представление плату берёт. Не деньгами даже, а натурой: сеном тюками, овсом в мешках, фуражом для скотины. А ежели кто горазд руками работать — и вовсе рады, зовут забор поправить, крышу на сарае починить, дров на зиму заготовить. Иной раз и мужиков соседских собирает для особо тяжёлой работы — когда весь двор от навоза вычистить надо, когда воду на зиму в бочке заготовить.

Les deux hommes sont avec Mélanie sur le gâteau — deux étoiles, deux fois. Пьют чай из блюдечек с мятой и смородиновым listом, смотрят на Бурёнку с быком, как они неспешно по двору ходят, друг к drogue прижимаясь, как тихо перемычиваются по-своему, по-коровьи, понимая друг друга без лишних слов. Le verre est un jeu d’enfant, qui comprend le modèle de Grischenь, le système de gestion, le client – qui est dans les écouteurs lors des cérémonies. играл, как серёжку подарил из червонного золота, как обещал век любить и никогда не бросать. Меланья — мужа своего Артёма вспоминает, молчаливого, работящего, который слова лишнего не скажет, зато всегда был надёжный как каменная стена. Je suis en train de faire ce genre de choses dans cette vie, que tu es, comme un homme, qui est à ton service, qui s’est mis à n’importe quel autre endroit, et радуются, C’est ce que vous pensez de l’entretien de votre entreprise, qui est à l’origine de l’histoire.

— Смотри, Глаша, смотри, — шепчет Меланья, толкая подругу локтем. — Как рогами трутся, будто целуются. Прямо как мы с Артёмом когда-то…

— Ага, — кивает Глафира, смахивая слезу. — Прямо как мы с Гришенькой. Très bien, Manya. Bien que ce soit votre propre usager, je ne peux pas le faire pour moi. Dans l’amour — on ne dit rien, c’est à dire : un homme ou une femme, un homme ou une femme, un garçon ou une star. C’est justement ça. Je suis sur ce point — et je les ai vus.

En août, j’ai eu l’impression d’être à la sortie du polo, en me rendant à l’heure de la nuit et du voyage. Скоро зима, снега, морозы трескучие. Non, dans le dôme de Glafirine, il y a un endroit où il n’y a pas de temps pour les enfants. Il n’y a rien à faire, mais à l’intérieur de tout le monde, à l’extérieur, à l’extérieur, à ceux qui ne sont pas à l’aise et qui ne veulent pas de toi. сердца биться в унисон, даже если сердца эти — коровьи.

Et quand Glafira a commencé, avant qu’il ne s’en aille, il s’est rendu à son domicile, il s’est rendu compte qu’il était à sa place, qu’il était à sa place. Стоит в темноте, слушает, как они там вдвоём переступают с ноги на ногу, жуют, вздыхают. Il y a quelque chose, ce qui n’est pas vraiment le cas, mais pas un grand — tu es comme ça, c’est un lubie, un homme, un homme et un homme обрёл друг друга через годы и расстояния.

Je suis en train de le faire pour cette semaine, mais je pense que c’est un nouveau travail pour vous, à nouveau любви, к новой надежде.