Блогиистории

Кровь не вода, но обида — камень на шее

La dernière version disponible
a été publiée pour l’époque, alors qu’Anfisa stupéfiait à sa place. Si vous êtes dans la liste des heures et des avant-premières, vous avez des intrigues et des projets qui sortent du programme, bien sûr. степи, откуда она пришла. En fait, pour que ma fille se sente bien, elle et son homme ont dit: “Il s’agit de votre fille, Фисечка. Кровь не вода».

Croyez. Anfisa gorьko усмехнулась, перешагивая через корягу. Il s’agit également d’un «croît» qui vient du monde, dans le troisième trimestre, alors que je ne suis pas en train de sortir de mon monde, et je pense que c’est le moment de le faire. бесплодия, стоила ровно столько, сколько горсть червивой муки. Alors, le gars de Crovi a trouvé le père de Terenti. Il y avait un groupe précédent « Красный луч », qui figure justement, pour les fêtes et pour les événements. Je suis, comme je l’ai fait, et mon voyage s’est bien passé, et les gens de tous les coins du monde s’y sont préparés.

Помнит Анфиса, как стояла на крыльце его крепкого, крытого новым тёсом дома, мусоля в руках край выцветшего платка. Помнит сытый, маслянистый запах щей, тянувший из открытой двери, и взгляд дядьки Терентия — не злой, но какой-то скользкий, ускользающий.

— Чего пришла, племянница? — спросил он, не приглашая в дом.

— Дядька Терентий… мамка совсем слегла. Alors, vous le savez. Хоть горсточку пшена… Хоть пригоршню, — голос её тогда срывался на шёпот.

— Dans mon esprit, je l’ai dit, et dans mon ton, je n’ai pas de raison, j’ai lu un fait de constitution. — Коли раздавать добро каждому встречному-поперечному, что же самому останется? Вас с матерью всего двое. Как-нибудь переможетесь. C’est tout. Je ne sais pas, c’est ça.

Vous êtes à la maison et vous êtes un nouvel utilisateur. Je les ai également contactés avec des médecins sérologiques, qui ont acheté des femmes.

— На вот. Всыпь в кипяток, провари. C’est tout à fait vrai.

Je n’ai pas compris. Je viens de l’utiliser et j’ai pu le faire, ma colonne vertébrale s’est retrouvée. C’est ce qui se passe. Il y a un moment, on a dit que c’était possible pour elle de se sentir bien.

Un jour, un homme a proposé à une personne de se trouver sur place, et il a regardé les choses. Mais, Zinaida, je suis allée à la pêche, je l’ai dit, avec des verres. Anfisa сварила клейстер — густой, склизкий, как и сказал дядька. C’est lui qui s’en occupe et il corrompt cette personne.

Il y a un moyen de le récupérer. Il y a beaucoup de choses à faire, tout le monde s’est rendu compte du prix. Anfisa, en effet, avec des toniques, comme des spitchki, des rukamis, a vu votre colonne et a pu continuer à le faire. Лёд был толстый, звонкий. Et là, j’ai regardé les gens dans la cour, j’ai eu un palais et j’ai commencé à travailler sur le colon. Alors, je suis arrivé à un bon endroit, mais ce n’est pas un problème, je me suis rendu dans l’eau chaude de mon modèle. Ce jour-là, il y a eu un projet : deux intrigues qui se déroulent sur l’enfant. Ce n’est pas pour toi, ce qui est avec toi, c’est ton âge pour toi. Et maintenant, Anfisa a trouvé son compte.

В то же самое время, возвращаясь от проруби, она проходила мимо дядькиного дома. И услышала обрывок разговора за забором. Его сын, пятнадцатилетний Ленька, кричал на сестру, Нюру:

— Мамка чего, пожалела картошки? Курицу на два раза разделила! Жрать нечего, что ли?

— Тише ты, — шикала на него Нюра. — Не на базаре.

Анфиса тогда сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Они курицу жрут и картошку, а нам — муку с жучками. И это «родня»? Придя домой, она выпалила всё матери. Но Зинаида, подняв на неё мутные от слабости глаза, лишь покачала головой.

— Дочка, а чего он должен нас кормить? У него своя орава. Не кори ты его. Отца твоего нет, он бы придумал что. А мы сами. Бог даст, выдюжим.

Зиму они выдюжили чудом. Анфиса работала за троих: и в колхозе на общих работах, и по дому, и по ночам при свете лучины вязала носки да варежки, чтобы выменять на базаре хоть на немного муки или картошки. Она ставила силки на зайцев в березняке, ловила силками птиц. Весной, как только сошёл снег, собирала лебеду, крапиву, щавель, выкапывала съедобные коренья. Она готовилась к новой зиме, как зверь готовится к спячке, — с остервенением и одержимостью. Сушила грибы, ягоды, травы. Всё, что можно было спрятать в чулане, она прятала. В их доме не пахло мясом, но пахло сушёными травами и надеждой. А в доме дядьки Терентия, говорят, пахло щами да пирогами.

Обида на дядьку поселилась в сердце Анфисы колючкой, которая со временем не рассосалась, а лишь затвердела, превратившись в острую занозу.

Минуло несколько лет. Солнце, казалось, снова повернулось к людям. Урожаи пошли лучше, голод отступил. Но судьба, словно играя в злую игру, обрушила свой гнев не на слабых, а на сильных. В 1935 году от скоротечной чахотки умер Ленька, дядькин старший и самый любимый сын. А через год, в полноводное лето, Нюра, его шестнадцатилетняя дочь, пошла купаться на реку, угодила в омут и захлебнулась. Нашли её только к вечеру, бледную, с разметавшимися по воде волосами.

Анфиса помнит, как завывала тогда его жена, тётка Пелагея. Помнит, как сам дядька Терентий за одну ночь стал стариком: сгорбился, поседел. И в ней, назло обиде, шевельнулось что-то живое, человеческое. Забыв старые счёты, она вместе с матерью пошла в их дом — помогать. Носила воду, топила печь, стирала, сидела с оставшимися малышами — Степкой да маленькой Клавой. Терентий поначалу смотрел на неё волком, молчал, но помощь принимал. А потом, когда боль чуть притупилась, он снова словно воздвиг между их семьями невидимую стену. Замолкал, когда Анфиса входила в горницу, отводил глаза, а его Пелагея и вовсе перестала с ней разговаривать, только поджимала тонкие губы.

Зинаида, женщина чуткая, поняла: что-то неладно. Стала реже ходить к брату. А в августе 1937 года над домом дядьки Терентия сгустились уже не метафорические, а самые настоящие тучи. Приехали на чёрной машине с брезентовым верхом, которую в народе прозвали «воронком». Как раз после внезапной ревизии на колхозных складах. Нашли недостачу. А при обыске в доме председателя обнаружили припрятанные мешки: с мукой-крупчаткой, с сахаром, бочонок с топлёным маслом, соль в рогожных кулях.

Пришли и к Зинаиде с обыском. Анфиса тогда была дома. Она смотрела, как чужой человек в шинели перетряхивает их скудные пожитки, заглядывает в кадушки с квашеной капустой, в мешки с сушёными грибами, в горшки с крупой.

— Что же, брат с вами не делился? — насмешливо спросил тот, кого называли «опер», кивая на их скромные запасы.

— А чем ему делиться? — спросила Зинаида, пугаясь, но стараясь держаться с достоинством. — Он председатель, ему паёк положен. У него дети малые. А мы с дочкой вдвоём, нам много не надо.

— Жадность, видать, у вашего брата наследственная, — хмыкнул опер, захлопывая крышку сундука. — На вас она тоже распространяется.

Терентия арестовали. Следствие было недолгим. Давали показания односельчане, кто с радостью, кто со страхом. Припомнили ему и крутой нрав, и хозяйство, и ту самую «лишнюю» муку. Дали «пятнашку» — пятнадцать лет лагерей. А через неделю забрали и тётку Пелагею. Та голосила на всю улицу, цеплялась за косяки, но её оторвали и увезли в том же «воронке». Пришили статью — соучастие в хищениях социалистической собственности. Не донесла, значит, покрывала. Ей дали пять лет.

И остались на улице двое ребятишек — десятилетняя Клава и шестилетний Степка. Милиционер с секретарём партийной ячейки, сухопарым мужиком по фамилии Шорохов, уже начали заполнять бумаги на отправку детей в дом ребёнка. Тут Зинаида и выскочила вперёд.

— Погодите, люди добрые! Куда же вы их? Куды?

— В детдом положено, гражданочка. Родители — враги народа.

— А ежели я их возьму? — выпалила Зинаида. — Я им тётка родная!

Анфиса, стоявшая рядом, ахнула и вцепилась матери в рукав.

— Мама! Ты что удумала? Куда ты их возьмёшь? Чем кормить-то будешь?

— А ничем, Фисечка. Тем же, чем и себя кормим. Щей нальём, на печи место найдётся. Не сиротское же им детство мыкать, когда живая родня есть.

— Меня ты спросила?! — голос Анфисы сорвался на крик. Она не стеснялась уже ни секретаря, ни милиционера. В ней вскипела вся старая обида. — А кто нас кормить будет? Ты наработаться не успеваешь, я с утра до ночи на ферме! А этих барчуков прикажешь обслуживать? Дядька мой, председатель, нам горсть муки с червями кинул, когда мы с голоду пухли! А сейчас мы его выблядков поднимать должны? Сидит он? Правильно сидит!

— Дочка, замолчи! — Зинаида зажала ей рот ладонью. — Не тронь детей! Они тут при чём? Они малые, они той муки не ели, не они тебя обижали!

— Галка, — подал голос секретарь Шорохов, глядя на Анфису с укоризной. — Злая ты. И вредная. Наверное, потому и замуж до сих пор не вышла. Мужики таких бой-баб побаиваются.

Анфиса покраснела до корней волос. Двадцать два года — по меркам тех мест она уже почти стародевка. Парни и правда её сторонились. Коса до пояса, глаза синие, васильковые, а характер — как стальной прут. Словом припечатает так, что мало не покажется. С того самого дня, как отца не стало, она и впрямь стала главой их маленькой семьи, привыкла всё решать сама и ни на кого не надеяться.

Но Зинаида, не слушая больше дочериных возражений, подхватила ревущих Клаву и Степку за руки и повела в дом.

— Сама за ними убирать будешь, сама стирать, сама с ними нянчиться! — крикнула ей вслед Анфиса, но мать даже не обернулась.

Первая неделя с «чужими» детьми стала для Анфисы сущим адом. Степка, вихрастый и непоседливый, умудрялся рвать штаны каждый день. Клава же, напротив, была тихой, но какой-то отстранённой. Она не играла, не просила ничего, только сидела в углу и молчала. В школу ходила без охоты, а на второй день учительница пришла с жалобой: девочка не делает уроки, сидит на уроках как каменная, с одноклассниками не общается.

— Помогала мне мама, — тихо ответила Клава, когда Анфиса попыталась её расшевелить. — А я сама не умею. И в школу не хочу. Меня там дочкой врага народа называют.

У Анфисы от этих слов что-то сжалось внутри. Она вспомнила, как сама когда-то стояла с протянутой рукой. Но жалость боролась с раздражением. Работы в доме прибавилось втрое. Зинаида гнула спину в поле, а Анфиса после своей смены на ферме должна была и за детьми приглядеть, и еду сготовить, и постирать, и заштопать.

— Лоботряска! — шипела она на Клаву, видя, что та и палец о палец не ударит, чтобы помочь. — Я в твои годы уже дом на себе тащила, пока мать на работе была! И печь топила, и еду варила, и за скотиной ходила! А ты? Пришла, поела, в чистое легла?

— Оставь дитё, — вздыхала Зинаида. — Им сейчас каково? Ни отца, ни матери. Им ласку дать надо, а не пилить.

— Так дала бы ласку, если б время было! — огрызалась Анфиса. — Мне работать надо! А эти… обуза.

Но каждое такое слово отзывалось в ней самой глухой болью. Она видела, как Степка тянется к ней, как пугливо заглядывает в глаза Клава. И ненавидела себя за эту злость, но ничего не могла с собой поделать.

В то утро она, схватив корзину, решила уйти в лес. Подальше от всех, в тишину. Назло матери, назойливым мыслям и этой дурацкой жалости, которая только мешает жить.

— За маслятами иду! — бросила она Клаве, которая сидела на завалинке и дула на одуванчик. — Пойдёшь?

— Далеко, — лениво отозвалась девочка. — Тётя Зина яиц из курятника принесла, яйцо сварю и поем.

— Ну и сиди, — плюнула Анфиса и захлопнула калитку.

Лес встретил её настороженной тишиной. Она шла быстро, почти бежала, не разбирая дороги, словно пытаясь убежать от самой себя. Сосны расступались перед ней, сменялись березняком, потом снова темнел ельник. Она забрела далеко, туда, где обычно не собирала грибы, куда ходить боялись — в урочище Глухие Мхи. Говорили, там нечисто, да и зверья дикого полно.

Грибы попадались, но она шла и шла, пока не вышла на неожиданную поляну. Солнце здесь пробивало плотный полог, и в его лучах стояла небольшая избушка, сложенная из толстых, потемневших от времени брёвен. Рядом виднелся огородик с аккуратными грядками лука, капусты и картофеля. Вокруг было пусто и тихо, только пчёлы гудели над цветущим иван-чаем.

Анфиса замерла. Она слышала про эту избушку. Тут, говорили, жил лесной сторож, но уже много лет. Мужик старый, бирюк бирюком. С людьми не знается, на станцию ходит только за хлебом да за зарплатой.

— Заблудилась, дочка? — раздалось сзади.

Анфиса вздрогнула и обернулась. Перед ней стоял старик. Лет шестидесяти, с длинной седой бородой, в выцветшей косоворотке и лаптях. В руке он держал палку, а за спиной висела корзина с грибами. Глаза у него были светлые, выцветшие, но смотрели они внимательно и беззлобно.

— Изба моя здесь. Вы не бойтесь, — он улыбнулся беззубым ртом. — Меня Матвеем Степанычем кличут. А тебя как?

— Анфиса, — ответила она, чувствуя, как отпускает нервное напряжение.

— Анфиса? Редкое имя. Хорошее, старинное. Что ж ты, Анфиса, в такую даль забрела? Заблудилась али по нужде какой?

— Сама не знаю, — честно призналась она. — Шла за грибами, а ноги сами принесли. Пить хочется.

— Пить — это святое, — закивал старик. — Проходи в дом, не робей. Чайку попьёшь.

В избушке было чисто и пахло сушёными травами. Матвей Степаныч налил ей из бидончика душистого, чуть тёплого настоя.

— С мятой и зверобоем. Утром заварил, настоял. В жару горячий чай пить — только потеть, а холодный не по-нашему, простудиться можно. Вот такой, полутёплый, в самый раз.

Анфиса пила, и ей казалось, что вместе с этим настоем в неё вливается покой. Старик хлопотал у печки, потом поставил на стол две миски с дымящейся кашей — перловой, сдобренной маслом.

— Ешь, не побрезгуй. Я кашу привык на двоих варить, на себя и на пса моего, Шурика. Да издох Шурик мой, недели две уж. Месяц назад ему пятнадцать годков стукнуло, по-собачьи — глубокая старость. Уснул и не проснулся. Хороший пёс был, верный. А теперь один я. Кашу и сам осилить не могу, выходит, всё равно что на двоих. Привычка.

Анфиса с жадностью набросилась на еду. Только сейчас она поняла, как проголодалась. Старик смотрел на неё с доброй усмешкой.

— Почему вы один живёте? — спросила она, отодвигая пустую миску. — Страшно небось в лесу?

— А чего страшно? Волков у нас нет, медведей тоже. Кабаны ходят, но от них ружьё есть. А от одиночества ружья нет, — он вздохнул. — Не с кем жить, Анфиса. Жизнь так сложилась, что профукал я всё. И семью, и дом. Сам себя по миру пустил.

— Как это? — удивилась она. — А расскажите.

Старик помолчал, поглаживая бороду, и начал рассказывать. Речь его текла плавно, как лесной ручей, и Анфиса заслушалась.

— Звали меня Матвеем Степанычем. И была у меня семья, как у всех. Мать, Акулина, отец, Степан, и брат с сестрой — Сергей да Настя. Только отец наш рано погиб, на приисках. Говорили, рекой его унесло. Мать одна нас поднимала, в батраках у своего же брата, у дядьки нашего, Владимира.

Дядька Владимир был мужик зажиточный, работящий. Своих пятерых имел, да ещё нас, племянников, в работе использовал. Он считал, что родственникам можно и меньше платить, они же свои, помогут. А работы с нас спрашивал по-взрослому. Бывало, вернёмся мы с Серёгой со свинарника — с ног до головы в навозе, а он только покрикивает: «Шевелитесь, лодыри!» Люди дивились: за что ж вы дядьку терпите? А куда денешься? Работать где-то надо, а он — родня, хоть какая-то, но поддержка.

Сестра моя, Настя, у него на подворье коров доила, с утра до ночи не разгибаясь. А его дети, Варька да Никитка, росли как барчуки, в белых рубашках, в книжки глядели. И вот случилось то, что случилось. Дядька Владимир настолько жадностью обуян был, что после уборки урожая не заплатил работникам ни копейки. Сказал, что и так дармоедов кормил. Рассвирепели мужики, побили его так, что он и не очухался. К утру помер.

Дядькиных коров и лошадей народ растащил, кого поймали — посадили. Тётка его, Надежда, с детьми осталась без кормильца. Хозяйство большое, а управляться некому. Детей старших она в город отправила, с деньгами, что от продажи остались. А младшие, Варька с Никиткой, при матери остались. И моя мать, царствие ей небесное, стала их к нам таскать, пирогами подкармливать.

А мне это, признаться, поперёк горла встало. Я дядьку Владимира за его жадность люто ненавидел, а на его выкормков смотреть не мог. Им дома мясо каждый день, а они с нашего стола куски тянут. Мать моя, добрая душа, говорила: «Матвей, не будь жестоким, дети не виноваты». А я виноват? Я вкалывал как проклятый, а они только жрать горазды.

А тут ещё и новый грех. Варька с Никиткой, пока мать ихняя отлучилась, баловались со спичками да дом и спалили. Хорошо, сами выскочить успели. Дом затушили, но половина сгорела. Тётка Надежда прибежала к нам, в ноги матери моей кинулась: «Акулина, прими! Куда нам деться?» Мать, конечно, приняла. В нашей избе стало тесно, как в сельдиной бочке. Варька и Никитка ходят по дому, как по гостинице, пальцем не шевельнут, а мать моя им лучшие куски откладывает. Я терпел, терпел, а потом и не выдержал. Высказал всё, что думал. И о дядьке, и о лени их, и о том, что совесть иметь надо. Мать плакала, ругала меня. А я собрал котомку и ушёл в ночь.

К сестре Насте подался, но у той своя семья большая, места нет. К брату Серёге на лесопилку ушёл. Там, в землянках, жил, работал от зари до зари. Потом армия, потом снова лесопилка. Серёга уже женился, домой вернулся, а я так и остался один.

А тут революция. Люди друг друга резать начали, за красных да за белых. Я не хотел ни к кому приставать. Сел в поезд и поехал, куда глаза глядят. На станции Копейкино вышел воздухом подышать, а поезд без меня и ушёл. Денег — кот наплакал, документы при мне. Познакомился на станции со сторожем, дядей Ильёй. Он меня к себе и позвал, в эту избушку. Я и остался. Дядя Илья меня и сторожевому делу обучил, и жить научил. Вместе мы тут шестнадцать лет прожили, пока он не помер. А я после его смерти тут и остался, хозяйство веду, на станции сторожу. Хотел жениться разок, на билетёрше Оленьке. Да родители её сказали: «За лесного отшельника не отдадим». С тех пор и не пробовал.

— А к матери, к брату с сестрой, не ездили? — тихо спросила Анфиса.

— Ездил, как же, — старик вздохнул. — Только я там стал лишним. Варька с Никиткой выросли, людьми стали. Варька — учительница, Никитка — механизатор. Мать моя их души не чаяла, они у неё заместо внуков были. А я — чужак, который когда-то ушёл и бросил всех. Мать так и не простила меня, до самой смерти. Теперь её нет, в доме нашем Никитка с семьёй живёт. Могу пойти, прогнать, да зачем? Всю жизнь здесь проживу. Здесь и помру. — Старик замолчал, поглаживая пустую миску. — Вот так, Анфиса. Из-за гордыни своей, из-за обиды на дядю я всю жизнь и профукал. А надо было терпимее быть, детей этих жалеть, а не злобу копить. Может, и жизнь бы по-другому сложилась.

Анфиса возвращалась домой уже к вечеру, когда солнце коснулось верхушек сосен. В корзине у неё лежали маслята, но она почти не помнила, как собирала их. В голове её, как заевшая пластинка, крутился рассказ Матвея Степаныча. Этот одинокий, добрый старик, который сам лишил себя семьи из-за обиды и злости. А ведь она сейчас делает то же самое. Злится на дядьку Терентия, который уже получил по заслугам, и вымещает эту злость на его детях. Сиротах, которые ни в чём не виноваты.

Она представила себя через тридцать лет. Такую же одинокую, живущую в лесу, в глухой избушке. И ей стало страшно. Перед глазами встало лицо Клавы, которое она, Анфиса, даже не пыталась приласкать. И слова старика на прощание: «Если б я тогда к детям этим, к Варьке с Никиткой, с любовью отнёсся, глядишь, и они бы меня полюбили, и мать бы не корила. А я обиду свою лелеял. Обида, она как камень на шее. С ней и ко дну идти легко».

Зайдя во двор, Анфиса увидела Клаву. Девочка сидела на той же завалинке и снова дула на одуванчик. Анфиса остановилась, перевела дух и подошла к ней.

— Клава, — позвала она.

Девочка подняла на неё настороженные глаза, ожидая привычного окрика.

— В клуб сегодня артисты из города приехали, представление кукольное показывают. Хочешь пойти?

У Клавы глаза округлились от удивления. Она явно не ожидала такого предложения, особенно после того, как вчера Анфиса ругала её за двойку по чистописанию и сказала, что неделю никуда не пустит.

— А можно? — тихо спросила она. — Ты же вчера сказала…

— Можно, — перебила Анфиса, чувствуя, как трудно ей даются эти слова. — Но наказание отработать надо. Пойдём, поможешь мне маслята почистить. А то я одна не управлюсь.

Клава кивнула и вскочила с лавочки. Они вместе чистили грибы, сидя на крыльце. Клава сначала боялась сделать что-то не так, но Анфиса спокойно показывала, как срезать налипшие иголки и счищать кожицу со шляпок. Работа спорилась.

Потом Анфиса посмотрела на девочку и нахмурилась.

— А почему ты растрёпанная такая?

— Мама косички плела, — тихо ответила Клава, теребя спутанные волосы. — Тётя Зина всё время занята. Я сама хвостик завязываю, а волосы выбиваются.

— Садись, — коротко сказала Анфиса.

Она достала гребень, намочила его водой и начала распутывать спутанные Клавины волосы. Девочка сидела смирно, боясь пошевелиться. Анфиса заплела ей две тугие русые косы, ловко перехватив их ленточками, потом достала из сундука чистое, отглаженное платье.

— Надевай. И позови Степку. Пойдём все вместе.

Представление было чудесным. Смешные Петрушка и Матрёшка разыгрывали сценки, артисты играли на гармошке и балалайке. Анфиса смотрела, как Клава и Степка, забыв обо всём на свете, смеются и хлопают в ладоши, и на душе у неё становилось тепло и легко. На обратном пути Клава взяла её за руку.

— Галя… — начала девочка и запнулась. — А можно я буду называть тебя Галя?

— Можно, — улыбнулась Анфиса.

— Ты сегодня красивая, Галя, — несмело продолжила Клава. — Ты улыбалась. А когда ты улыбаешься, я тебя не боюсь. Ты добрая.

Анфиса остановилась и присела перед девочкой на корточки.

— Слушай, Клава. А давай с тобой договоримся. Ты и Степка будете мне помогать по дому, чем можете. Посильно. За водой сходите, за дровами, за курами приглядите. А я, когда будет время, буду с вами играть. На речку вместе ходить. Я тебя вышивать научу, и носки вязать. Хочешь?

Клава часто-часто закивала.

— А уроки? — пискнула она.

— Уроки — это отдельно, — вздохнула Анфиса. — С этим я тебе не помощница, сама едва читать-писать умею. Но ты учись. А в школу я завтра схожу, с ребятами поговорю. Если кто тебя будет «врагом народа» обзывать, я сама лично этим обидчикам уши надеру. Только ты мне слово дай, что учиться будешь хорошо. Идёт?

— Идёт! — просияла Клава.

— А теперь пошли. Надо к бабе Дусе зайти.

Баба Дуся, сухонькая старушка с вечно подслеповатыми глазами, жила через два дома. У неё недавно ощенилась дворняжка, и щенков она раздавала.

— Баба Дусь, — спросила Анфиса, входя в калитку. — Щенок-то остался ещё?

— А куда ему деться? — заворчала баба Дуся. — Двое уж разобрали, одного не берут, потому что весь в мать — лопоухий да какой-то нескладный. Ты, что ли, хочешь взять? А на кой тебе? Ты ж сама как собака злая, всё лаешься, — баба Дуся хитро прищурилась, вспоминая, как не раз слышала громкую ругань Анфисы на всю улицу.

— Ну и оставьте тогда себе, — нахмурилась Анфиса и сделала вид, что уходит.

— Да шучу я, шучу, Галка! — засмеялась баба Дуся. — Бери, конечно. Хороший пёс будет, верный. Бери, не пожалеешь.

Анфиса взяла щенка на руки. Тот был лопоухий, лохматый, с удивительно умными карими глазами. Он ткнулся мокрым носом в её ладонь и тихонько тявкнул.

— Не себе, — сказала Анфиса, пряча щенка за пазуху. — Человеку одному подарю. Скучно ему одному.

— Это какому такому человеку? — удивилась баба Дуся, но Анфиса только махнула рукой и вышла.

На следующий день они с Клавой снова отправились в лес. Анфиса легко нашла тропинку к избушке Матвея Степаныча. Старик возился в огороде, увидел их, удивился, обрадовался.

— Гости! Редкие гости! Проходите, проходите, сейчас я малины нарву, — засуетился он.

— Матвей Степаныч, — Анфиса протянула ему узелок. — Вот. Гостинец вам. Сушёные грибы, ягоды. Мать передавала.

— Спасибо, дочка, спасибо, — старик бережно принял узелок. — А это кто с тобой?

— Сестрёнка моя, Клава, — соврала Анфиса, подталкивая девочку вперёд. Клава с любопытством рассматривала избушку.

— Хорошая сестрёнка, — одобрил Матвей Степаныч. — Глазастенькая. Ну, проходите в дом.

А в доме Анфиса развязала свой платок и достала щенка.

— А это вам, Матвей Степаныч. Помяните, вы говорили, что Шурик издох. Вот, новый жилец.

Старик всплеснул руками. Он бережно взял щенка, поднёс к лицу. Щенок лизнул его в щёку.

— Господи! Да он же вылитый Шурик! Такой же, один в один! — голос старика дрогнул. — Как же звать-то его?

— Вы уж сами назовите, — улыбнулась Анфиса.

— Полканом назову! — решил Матвей Степаныч. — Вот будет у меня Полкан! Спасибо тебе, дочка. Спасибо, родная. Ах ты, счастье-то какое!

Они пили чай с малиной, болтали о том о сём. Анфиса смотрела на счастливого старика, на Клаву, которая уже прикорнула на лавке, утомлённая долгой дорогой, и чувствовала, как в груди разливается непривычное тепло.

Та встреча в лесу стала для Анфисы поворотной. Словно она увидела себя в кривом зеркале — ожесточённую, злую, одинокую. И ей этот образ не понравился. Она пересилила себя. С каждым днём она всё чаще замечала, как меняется её отношение к Клаве и Степке. Она перестала видеть в них только обузу и «дядькиных выблядков». Она увидела в них просто детей — испуганных, потерянных, отчаянно нуждающихся в ласке.

Она начала находить для них время. По вечерам, уставшая после работы, она садилась с Клавой и учила её вышивать простые узоры. Поначалу иголка не слушалась, нитки путались, но Анфиса была терпелива. А Клава, глядя на неё, старалась изо всех сил. Степке она мастерила игрушки из деревянных чурбачков — лошадок, солдатиков, машинки.

В воскресенье они ходили на реку. Анфиса учила Клаву плавать, держа её за подбородок, а Степка с визгом плескался на мелководье. Зинаида, глядя на эти перемены, только крестилась украдкой и благодарила Бога.

— Поделилась я с тобой своей злостью, Фисечка? — спросила она как-то вечером, когда Анфиса, раскрасневшаяся, вернулась с детьми с речки.

— Не злостью, мама, — ответила Анфиса, глядя, как Клава и Степка возятся с Полканом, который вырос в большого лохматого пса и теперь часто прибегал с ними поиграть. — Ты поделилась со мной любовью. А я дура была, не понимала.

Через год в их доме появился Павел, молодой тракторист из соседнего села. Спокойный, ласковый, с ямочками на щеках, когда улыбался. Поначалу Клава и Степка насторожились, увидев, что их старшая сестра (они уже привыкли считать Анфису сестрой) смотрит на чужого дяденьку не так, как на других. Они ревновали. Но Павел оказался умным. Он не пытался оттеснить детей, а наоборот, подружился с ними. Приносил Степке гостинцы — леденцы, орехи. Клаве подарил красивый лоскут ситца на платье. И вскоре они уже втроём встречали его с работы, наперебой рассказывая новости.

В 1940 году сыграли свадьбу. Гуляли небогато, но весело. А через месяц Полкан снова прибежал к ним. Он метался по двору, скулил, хватал Анфису за подол и тянул к лесу. Сердце её упало. Она побежала за ним, не чуя ног.

В избушке Матвей Степаныч лежал на лавке, прикрытый старой дерюгой. Он был мёртв. Умер во сне, тихо, как и его верный Шурик. Рядом сидел Полкан и смотрел на хозяина с тоской. Анфиса похоронила старика на маленьком деревенском кладбище, рядом с могилой дяди Ильи. Избушку заколотила, а Полкана забрала к себе. Пёс долго тосковал, но потом привязался к новой семье, особенно к детям.

1941 год.

Грянула война. Анфиса, носившая под сердцем дочку, с ужасом ждала повестки для Павла. Но Павла не взяли. У него ещё в детстве была сломана нога, срослась неправильно, и комиссия признала его негодным к строевой. А трактористы в колхозе были нужны позарез — пахать, сеять, убирать урожай для фронта. Так что Павел остался. В сорок первом, в холодном ноябре, Анфиса родила дочь. Назвали Валентиной. Роды принимала мать, Зинаида, да баба Дуся. Всё обошлось.

В сорок втором, весной, на пороге их дома появилась тётка Пелагея. Она вернулась из лагеря — худая, страшная, седая, хотя ей не было и сорока пяти. Она стояла у калитки и не решалась войти, глядя на дом, где, как она знала, живут её дети. Зинаида увидела её в окно, всплеснула руками и выбежала на улицу.

— Пелагея! Господи! Живая! — кинулась она обнимать невестку.

Анфиса вышла на крыльцо, держа на руках маленькую Валю. Она смотрела на эту сломленную, несчастную женщину и не чувствовала ничего, кроме жалости. Пелагея подняла на неё глаза, полные ужаса и мольбы.

— Фися… ты прости меня, Христа ради. И мужа моего прости. Ирод он был, я знаю. Но детей… детей не тронь. Они мои…

— Тётя Пелагея, — твёрдо сказала Анфиса, спускаясь с крыльца. — Заходите в дом. Дети ваши там. Они вас заждались.

Клава и Степка выбежали на крыльцо. Увидели мать и замерли. А потом Клава, которая уже стала совсем взрослой девочкой, всхлипнула и кинулась к Пелагее. Степка, шмыгая носом, побежал следом. Анфиса смотрела на эту встречу, и у самой защипало в глазах.

— Мама, — сказала она, поворачиваясь к Зинаиде. — Пусть тётка Пелагея у нас пока поживёт. Куда ей идти? Дом их давно уже занят, там чужие люди. Место на печи найдём.

Пелагея осталась. La boisson sur votre chien, comme votre musique, vous a amené à vous débarrasser de votre chien. Но Анфиса не позволяла ей чувствовать себя приживалкой.

— Вы здесь не чужая, — сказала она ей как-то. — Клава и Степка — наши. Значит, и вы наша.

En 1949, il a acheté le gilet de Terentii. Mais dans l’ensemble, je n’ai pas le temps de le faire. Vous avez demandé votre verre, chaud, vous savez, pour ce qui est de votre femme ? Bien sûr, je suis allé dans ma chambre et j’ai aimé, et j’ai aimé. Anfisa n’est pas inscrite. Une fois que vous avez choisi de le faire, vous avez la vidéo pour l’école.

C’est vrai que tu es chéri. La clé est sortie sur le port et s’est ouverte sur le maître du travail. Les mêmes gens vous disent que c’est une Anfisa qui a pris sa part. L’étape s’est déroulée dans le parc de loisirs, et elle est arrivée à l’arrêt Pavla, un tracteur qui se trouve dans la région. Je ne peux pas vous dire ce que vous voulez, c’est ce que vous voulez. Il y a quelque temps, il y a des choses à faire, qui se sont déroulées dans le domaine de Zinaïde et de l’Anfise. Il y a une star qui s’est retrouvée avec les radios à l’intérieur de l’hôtel.

Эпилог. 1965 год.

Anfisa s’est retrouvée dans le cabinet de toilette de votre maison. Alors qu’elle n’a pas d’eau pour elle, sa fille, sa fille Clavina, qui a deux capsules d’eau, va se coucher dans sa maison — c’est pourquoi elle a des choses à faire avec elle et настороженные, но добрые глаза.

J’ai parlé à Baba Dusya, alors que tu avais une étoile filante, tu avais des gens que tu avais vus.

— Галка, — прошамкала она, останавLIваясь. — А помнишь, как я я тебе щенка отдавала? Et tu es sûr qu’il n’y a personne pour toi.

— Помню, баба Дусь, — улыбнулась Анфиса. — Как не помнить.

— Хороший ты человек, Галка. Oui. Je suis tout à fait à l’écoute de ce que je cherchais. Je ne vous ai pas dit. C’est toi qui s’en occupe.

Anfisa n’a pas été informée. Sur l’écran du système d’exploitation, à l’intérieur, à côté de la maison de Paul, vous avez des robots à votre disposition, comme la clé et l’étape, уже взрослые, C’est solide, vous pouvez utiliser vos machines à sous. Je pensais.

Si vous n’êtes pas en train de vivre dans votre vie, si vous ne vous dirigez pas vers l’étoile montante, votre scène actuelle est celle que vous avez prévue. истину, сложилась бы её жизнь по-другому? Может быть, и да. Il se peut que l’un d’entre eux soit le dernier à s’en sortir. Je pense que c’est ce qui se passe — ce n’est pas le cas. Но старик… Он стал тем зеркалом, в которое она вовремя посмотрела. Alors que vous envisagez de vous rendre à votre poste, vous devriez le faire avant, sinon vous devrez le faire à votre arrivée.

Je l’ai trouvé et je l’ai trouvé à la maison. C’est vraiment l’étoile Polcan. Sur notre route dans notre voiture, et sur notre chemin vers vous. C’est justement ce qui s’est passé.

— Пойдём, Полкан, — сказала Анфиса. — Пойдём, старый. C’est pitié, mon pote. C’est malin.

Ici, nous sommes arrivés à la maison, il y avait un appartement, un appartement et des pirogames. Alors, je t’ai dit que, comme dans un hôtel, il n’y avait pas d’hôtel, un homme n’était pas prêt à sortir de chez toi. Alors, j’ai trouvé que c’était arrivé à Lubbiv.