Блогиистории

Два портрета, две судьбы, одна Победа и вечная память

Часть первая: Весенний приезд
Павел Сергеевич приезжал в Вересковку каждую весну — словно сама земля звала его обратно, тянула невидимой нитью к родному порогу. La maison a son propre fils : il s’agit d’un nettoyant pour le corps, d’une relation secrète avec un certain pouvoir. scripts Les Polonais, qui sont les plus grands, sont ceux qui veulent que leur véhicule soit en acier inoxydable et en véhicules électriques. korobkoi. Dans ces derniers, il y avait des gens qui ont parlé à ces derniers, mais ils ne sont pas des gens de la maison, particulièrement riches et obscurs, avec terpkim l’arôme du citron vert est très clair pour le bon goût.

— Дед Паша, а мы понесём портрет нашего прадеда? — Deux personnes, Danilka et Egorka, les ont emportés dans la glace avec leur petit service, qui leur a valu tous les membres de leur groupe et de leur entreprise. к oh. — Вон у всех портреты, а мы хуже, что ли?

Павел Sergeevich a écrit dans ce comique, застрявший где-то в гортани. «Je vous intéresse, vous n’êtes pas intéressé par le rendu», — подумал он с теплотой, разглядывая их сосредоточенные лица. Nous avons déjà un hôtel à proximité de notre hôtel d’affaires avec notre portrait d’autrefois, nous pensons que nous sommes tous les deux. видели, чтобы все знали. Je n’ai pas pensé à cela, ces photos ne sont pas pertinentes. Совсем никакой — ни парадной, ни случайной, ни даже самой плохонькой, размытой. En arrivant à Mikhail Ilitch, dans la même période, avec les mêmes femmes, tout le monde ne va pas à Moscou, mais il y a beaucoup de monde. под ногами и небо казалось чёрным от дыма. Павел родился уже после похоронки — в лютом феврале сорок второго, в доме, где выли голодные волки за околицей, а мать, обессиленная, Ils sont allés à la maison, ils ont acheté tous les vêtements qu’ils voulaient, mais ils sont arrivés dans le dôme de leur maison.

— Некого нести, ребятки, — с горечью сказал он, разводя руками, и в этом жесте была вся безысходность его многолетней утраты. — Ни одной карточки не сохранилось. Voyna, потом пожар — всё сгорело дотла. C’est vrai que c’est la même chose pour les petits hommes.

La conversation entre Daniela et Egor, qui s’est déroulée dans tous les smartphones et selfies, leur a permis de se connecter à leurs films, nicars non Beaucoup d’entre nous, que vous êtes une femme, doivent déjà vous aider, mais vous ne pouvez pas faire d’histoires créatives. Alors que, et dans les affaires de votre enfant, vous avez besoin de votre portrait : героев, а у Nih получалось, будто и нет прадеда-frontовика. Bien sûr, c’est — кровью своей заслужил, жизнью своей заплатил, — да только канула всякая память о нём, словно камень в полынью, словно крик в пустоту.

Павел Сергеевич давно свыкся с этой мыслью, с этой пустотой в семейной памяти. После войны они с матерью дом отстраивали заново — полыхнуло по-соседски, занялась и их крыша, и огонь, прожорливый и беспощадный, сожрал всё: бумаги, вещи, единственную фотокарточку, которую мать хранила за иконой, берегла как зеницу ока. Потом уже не до того было — работа, дети, бесконечные заботы, выматывающие душу и тело. Так и осталось пустое место в семейной памяти — незаживающая рана, которая ныла по ночам.

— Пусть люди с портретами идут, а мы постоим, поглядим, своих героев вспомним, — сказал он, надеясь, что внуки согласятся, что поймут его.

— Нет, так не пойдёт! — твёрдо заявил Данилка, старший из двойняшек, и упрямо сжал губы, и в этом жесте было столько решимости, что Павел Сергеевич невольно залюбовался внуком. — Мы с Егором вот что решили: давайте пронесём портрет ветерана Тимофея Кузьмича Зарубина. Нам в школе о нём рассказывали — геройский был дед, ордена имел, всю войну от звонка до звонка прошёл. А родных у него здесь никого не осталось, фотография в школьном музее висит.

— Точно! — подхватил Егорка, и глаза его загорелись тем особым огнём, который бывает только у мальчишек, задумавших что-то важное. — Всё равно он одиноким был. Мы про него доклад делали, знаете, как он из окружения выходил? Двадцать километров по болоту раненый полз, пулемёт на себе тащил — представляете, дед, двадцать километров, по грудь в воде, с простреленной ногой?

Павел Сергеевич хотел было отказаться — ну зачем, в самом деле, чужого человека нести? Не по-людски это как-то, не по-родственному. Но посмотрел на внуков, на их горящие глаза, на их лица, разрумянившиеся от волнения, и понял: не отступятся. А потом и сам подумал о Тимофее Кузьмиче — вспомнил, как тот после войны один в покосившейся избе доживал, как редко приезжали к нему городские внуки — раз в год, на день рождения, за деньгами, торопливо, неловко, словно стыдясь своей чёрствости. А дед Зарубин всем помогал: кому дров подвезёт, кому картошки из погреба вытащит, хоть сам еле ноги волочил после фронтовых ран, хоть каждый шаг отдавался болью в старых костях.

— Ладно, — согласился Павел Сергеевич, — делайте портрет. Только обидно, что отцовскую карточку не пронесём. Он ведь тоже заслужил, кровью заслужил.

— Дед Паш, а мы напишем его фамилию, имя и отчество, — сказал Егорка с той серьёзностью, которая делала его похожим на взрослого. — Без фотографии, но мы-то знаем, чей он прадед. И все узнают, когда мы табличку прикрепим.

Павел Сергеевич одобрительно кивнул, и слёзы снова подступили к глазам — такие славные парни растут, с чувством, с душой, с пониманием того, что по-настоящему важно.

Часть вторая: Признание Клавдии
И тут скрипнула дверь — протяжно, по-стариковски. В избу вошла старшая сестра Павла — Клавдия Степановна, высокая, статная женщина с седыми прядями в русых волосах, с лицом, изрезанным морщинами, но всё ещё красивым той особой красотой, которую даёт прожитая жизнь. Она тяжело опустилась на лавку, поправила выцветший платок и молча слушала, как мальчишки взахлёб рассказывают про портрет Тимофея Зарубина, перебивая друг друга, размахивая руками.

Чем дольше они говорили, тем сильнее бледнело лицо Клавдии. Губы её задрожали, пальцы судорожно теребили край передника — старого, вышитого когда-то давно, ещё в юности.

— Ты чего, Клава? — встревожился Павел, присаживаясь рядом и заглядывая сестре в глаза. — Случилось что?

— Кто же вас надоумил? — глухо спросила она, не глядя на брата, словно боясь встретиться с ним взглядом. — Кто про Тимофея Кузьмича рассказал?

— Никто! — хором ответили мальчишки, переглядываясь в недоумении. — Мы сами. В школе про него знаем. А что, тётя Клава?

Клавдия Степановна долго молчала, глядя в окно, где за мутным стеклом качались ветки старой черёмухи, и было в этом молчании столько боли, столько долго сдерживаемого, что Павел невольно напрягся. Потом она перекрестилась — медленно, истово, — вздохнула всей грудью и повернулась к брату.

— Чем дольше живу, тем больше правда наружу просится, — сказала она тихо, но в голосе её слышалась странная решимость. — Видно, пришёл её час. А то одной носить — тяжело, на плечи давит, спать не даёт. Семьдесят лет молчала, а теперь — сил нет.

— Что за правда, Клав? — Павел нахмурился, чувствуя, как что-то холодное шевельнулось в груди. — Ты меня пугаешь.

Она посмотрела на Данилку и Егора, сомневаясь — при них ли говорить. Но парни уже не маленькие, всё понимают, да и молчать больше невмоготу.

— А было так, — начала Клавдия, и голос её окреп, словно она набиралась сил из глубины прожитых лет, из самой толщи времени. — Взял Михаил Ильич, отец наш, маму нашу, когда она беременна уже была… мною беременная. Только не от него, не от Михаила Ильича. Чужой позор на себя принял, прикрыл, как щитом прикрыл. И даже глазом не моргнул, ни разу за всю жизнь не попрекнул.

В избе стало тихо — так тихо, что слышно было, как за стеной скребётся мышь, как потрескивают остывающие угли в печи, как где-то далеко-далеко лает собака.

— А когда я родилась, на себя записал. И все поверили, потому что Степаныч он был — мужик слова и чести, из тех, про кого говорят: на таких земля держится. А уж потом, Паша, ты родился, через три года после меня. Вот и выходит: ты Михаилу Ильичу родной, кровный, а я — нет. Мне мама уже перед смертью открылась, когда болела сильно, когда уже знала, что не встанет. Простила я её, конечно, кого винить? Молодая была, глупая, да и Тимофей Кузьмич… — она запнулась, и слёзы градом покатились по морщинистым щекам, оставляя блестящие дорожки. — Это он мой отец родной, Тимофей-то Кузьмич.

Павел Сергеевич встал, словно его ударили — резко, неловко, опрокинув табурет. Прошёлся по избе, потрогал рукой холодную печь, выглянул в окно — за окном был всё тот же мир, та же черёмуха, те же куры копошились в пыли, тот же кот дремал на завалинке. Ничего не изменилось, но всё стало другим.

— Ты в своём уме, Клава? — спросил он, не оборачиваясь, глядя в окно невидящими глазами. — Зачем ты мальчишкам такое говоришь?

— А затем, что они портрет родного моего отца нести собрались! — вскрикнула Клавдия, ударив ладонью по столу так, что подпрыгнула чашка. — Тимофей Кузьмич — он мне отец по крови, понял? А Михаил Ильич — отец по сердцу, потому что воспитал, потому что любил как родную, потому что я всю жизнь Степановной была и останусь. Но кровь — она своё берёт, Паша. Она в жилах течёт, она голосом говорит, она во сне является.

Данила и Егор сидели, приоткрыв рты, переводя взгляды с деда на тётю Клаву и обратно, не зная, что сказать, что сделать, как вмешаться в этот водоворот открывшейся правды.

— А Тимофей Кузьмич знал? — спросил наконец Павел, садясь обратно на лавку — тяжело, словно постарев сразу на много лет. — Знал, что у него дочь есть?

— Никогда не знал, — покачала головой Клавдия, и в этом движении была такая горечь, что воздух в комнате словно сгустился. — Мама так и унесла эту тайну с собой, при жизни ему не сказала. А он после войны вернулся — у него своя семья была, жена, дети. Жили они в соседней деревне, потом в город уехали. А когда жена умерла, он один остался, в Вересковку вернулся. В нашей избе жил, между прочим, пока в школу его не забрали — там при музее комнату выделили. Он и не догадывался, что дочка его рядом живёт, что внуки его — твои ребята, Паша.

Павел Сергеевич вдруг вспомнил — ярко, до боли, до спазма в горле — как Тимофей Кузьмич, бывало, смотрел на Клавдию на сельских праздниках. Как-то по-особенному смотрел, с тоской, с нежностью, будто узнавал в ней что-то неуловимое, давно потерянное, будто искал в её лице черты, которые знал наизусть. И всегда здоровался первым, снимал шапку, кланялся низко, по-старинному. А она проходила мимо, опустив глаза, и сердце её ныло от невозможности подойти, обнять, сказать: «Здравствуй, батюшка».

— А мама? — спросил Павел, и голос его сорвался. — Мама что?

— Мама любила Михаила Ильича, — твёрдо сказала Клавдия, и в голосе её не было ни тени сомнения. — И я его любила. Он меня вырастил, грамоте обучил, замуж выдал. Я его отцом считала и считаю. А Тимофей Кузьмич… он просто отец. По крови. По той самой крови, которая течёт в моих жилах и в жилах твоих внуков, Паша.

Наступила долгая пауза. Павел Сергеевич сидел, опустив голову, и перебирал в памяти все годы, все разговоры, все случайные намёки, на которые он раньше не обращал внимания. Как мать вздыхала по вечерам, глядя на закат, и в глазах её стояли слёзы. Как однажды назвала его «Стёпушкой», а потом долго плакала, отвернувшись к окну. Как Тимофей Кузьмич приносил им на Пасху куличи — всегда одинаковые, в ситцевых салфетках, и всегда для Клавдии отдельный, с изюмом, как она любила.

— А Григорий-то Петрович? — вдруг спросил Егорка, и все уставились на него. — Тётя Клава, вы про Григория Петровича сказали?

— Какого Григория Петровича? — не поняла Клавдия, вытирая слёзы.

— Ну, из рассказа, — замялся мальчишка, краснея. — Мы же про него… Ой.

Павел Сергеевич вдруг рассмеялся — громко, облегчённо, так, что слёзы брызнули из глаз, смывая напряжение последних минут.

— Перепутал ты, Егор, — сказал он, вытирая лицо ладонью. — Нет никакого Григория Петровича. Это я тебе в прошлый раз про соседа рассказывал, тот давно умер. А тут Тимофей Кузьмич.

— Так что же делать-то теперь? — спросил Данила, вставая, и в голосе его звучала решимость. — Мы портрет Тимофея Кузьмича хотели нести. А он, выходит, тёте Клаве родной отец? Так это ещё лучше! Это же наш родной прадед, по крови!

Клавдия Степановна посмотрела на парня, и в глазах её засветилась такая благодарность, что он опустил взгляд, смутившись.

— Родненькие вы мои, — прошептала она. — Только у Тимофея Кузьмича портрет будет, а у Михаила Ильича — нет. А он тоже воевал, он тоже жизнь отдал, чтобы мы жили. И он меня вырастил, и он меня отцом называл. А выходит, что мы его забыли.

— Не выходит, — твёрдо сказал Павел Сергеевич, поднимаясь и выпрямляясь во весь рост. — Мы сделаем два портрета. Один — Тимофея Кузьмича, с фотографии из школьного музея. А второй… второй мы нарисуем.

— Нарисуем? — не понял Егорка.

— А вот так, — Павел Сергеевич прошёлся по избе, заложив руки за спину, словно решая в уме сложную задачу. — Твоя бабушка, мать моя, много рассказывала мне про Михаила Ильича. Какой он был: кудрявый, светловолосый, глаза серые, добрые, с веснушками на носу. И я его помню — не лицом, потому что не видел, а голосом. Голос его помню из маминых рассказов. И характер помню. И улыбку. А художник есть в городе, я знаю. Он по описаниям портреты рисует. В парке сидит, на заказы работает. Мы к нему поедем.

— А он согласится? — усомнился Данила.

— Согласится, — уверенно сказал Павел Сергеевич. — Я ему заплачу. И расскажу всё. Ради памяти фронтовика — согласится.

— А что мы ему скажем? — спросил Егор. — Как опишем, если никто никогда не видел?

— Я видела, — тихо сказала Клавдия Степановна, и все повернулись к ней. — Я помню. Мне было пять лет, когда он ушёл на фронт. Я помню его руки — большие, тёплые, с чёрными полосками от мазута. Он в кузнице работал перед войной. Помню, как он подбрасывал меня до потолка, а я визжала от восторга. Помню, как он пах — дымом, железом и свежим хлебом. И лицо его помню. Каждую морщинку. Каждую веснушку.

Она закрыла глаза, и слёзы покатились по щекам, но она не вытирала их.

— Я думала, что забыла. А сейчас закрыла глаза и вижу. Вон он стоит у крыльца, в гимнастёрке, без ремня, и улыбается. И говорит: «Клавка, не реви. Я вернусь». И не вернулся.

Павел Сергеевич подошёл к сестре и обнял её — неловко, по-мужски, но крепко. Они стояли так долго — брат и сестра, кровные и некровные, связанные общей памятью и общей болью. А мальчишки сидели тихо, понимая, что присутствуют при чём-то очень важном, что останется с ними на всю жизнь.

Часть третья: Художник
В город поехали на следующий же день. Павел Сергеевич сам сел за руль старенького «Москвича», рядом устроилась Клавдия, на заднем сиденье — Данила с Егором. Ехали молча, только ветер свистел в приоткрытое окно да где-то далеко гремел гром — собиралась гроза, тяжёлая, весенняя.

Художник оказался не в парке, а в маленькой мастерской на окраине города — в старом доме с резными наличниками, где пахло масляной краской, скипидаром и чем-то сладким, похожим на ириски. Сам художник, пожилой человек с длинными седыми волосами, собранными в хвост, и в клетчатой рубашке, выслушал их молча, не перебивая, только кивал иногда, словно отмечая что-то в уме.

— Необычный заказ, — сказал он наконец, почёсывая подбородок. — По описанию рисовать того, кого никто никогда не фотографировал. Да ещё и погибшего героя.

— Так вы согласны? — с надеждой спросил Егорка.

Художник посмотрел на мальчика, потом на Клавдию, потом на Павла Сергеевича — долгим, внимательным взглядом.

— Согласен, — сказал он. — Только без гарантий. Я не волшебник. Могу нарисовать не так, как вы помните.

— А вы попробуйте, — сказала Клавдия тихо. — Я буду говорить, а вы рисуйте. Если что не так — переделаем.

Они просидели в мастерской пять часов. Клавдия Степановна вспоминала — каждую деталь, каждую мелочь, каждую чёрточку. Как отец улыбался — чуть кривовато, левый уголок губ выше правого. Как хмурил брови, когда сердился, но глаза оставались добрыми. Как на левой руке, на указательном пальце, был старый шрам от молотка — ещё с юности, когда в кузнице работал. Художник рисовал быстро, уверенными штрихами, то и дело показывая промежуточный результат.

— Не то, — качала головой Клавдия. — Нос у него был шире. И скулы — выше. И волосы не прямые, а волнистые, особенно на затылке, там они завивались.

Художник стирал, переделывал, снова рисовал. Данила и Егор сидели на старом диване, затаив дыхание, боясь шелохнуться. Павел Сергеевич время от времени выходил на крыльцо — курить, но не курил, просто стоял, смотрел на моросящий дождь и думал о том, как странно устроена жизнь.

Наконец, когда за окном начало темнеть, художник отложил карандаш и повернул лист к Клавдии.

— Ну? — спросил он.

Она смотрела долго. Минуту. Две. Пять. Потом медленно поднялась, подошла к столу, протянула руку и провела пальцами по бумаге — по нарисованным волосам, по нарисованным скулам, по нарисованной улыбке.

— Папка, — сказала она одними губами. И заплакала.

Никто не произнёс ни слова. Художник отвернулся к окну, делая вид, что рассматривает дождь. Павел Сергеевич обнял сестру за плечи. А Данила и Егор подошли ближе и вгляделись в лицо человека, который никогда не увидит своих правнуков.

— Он красивый, — сказал Егорка шёпотом.

— Очень, — ответил Данила.

Часть четвёртая: Накануне
Вечером того же дня Павел Сергеевич достал из шкафа старую, перевязанную бечёвкой папку — в ней хранились письма, вырезки из газет, какие-то квитанции. Он перебирал их в который раз, хотя знал, что ничего нового не найдёт. Всё уже пересмотрено, перечитано, переплакано.

— Дед, — сказал вдруг Данила, — а помните, вы рассказывали, каким прадед был в молодости? Как он на гармошке играл? И как прабабушка говорила, что у него голос был — заслушаешься?

Павел Сергеевич отложил бумаги. Да, мать много рассказывала. И каждый раз, когда она говорила об отце, глаза у неё становились молодыми, будто время поворачивало вспять. Она описывала его до мельчайших подробностей — и эти подробности навсегда врезались в память сына.

— А если художник ошибся? — спросил Егорка. — Если он не так нарисовал?

— Он не ошибся, — твёрдо сказала Клавдия. — Я видела. Это он. Это наш отец.

На следующий день в школьном музее взяли фотографию Тимофея Кузьмича Зарубина — молодого, в гимнастёрке с орденами, с твёрдым взглядом и чуть прищуренными глазами. Директор школы, пожилой краевед Илья Семёнович, долго расспрашивал, зачем им портрет, а когда узнал всю историю, прослезился и сказал:

— Так вот почему Тимофей Кузьмич всё просил показать ему списки учеников по фамилии Степановы. Всё говорил: «Илья, а есть у нас такие? А покажи мне, какие они». Я думал — старость, чудачества. А он дочку искал. Не зная, что она рядом, что она Клавдия Степановна, что она здесь живёт, в Вересковке, в двух шагах от музея.

— Не судьба, — вздохнул Павел Сергеевич.

— Судьба, — возразил Илья Семёнович. — Просто поздно. Но лучше поздно, чем никогда.

Часть пятая: Девятое мая
Девятого мая в Вересковке было людно. Съехались из города, из окрестных деревень, пришли старики с внуками, пришли семьи с маленькими детьми в белых бантах и строгих костюмчиках. Оркестр играл марши, ветеранов осталось всего трое — сгорбленные, в пиджаках с медалями, но держались прямо, по стойке смирно.

Колонна выстраивалась у Дома культуры. В первых рядах — школьники с портретами, за ними — взрослые, кто с цветами, кто с флагами.

Данила и Егор стояли в первых рядах. В руках у Данилы — портрет Тимофея Кузьмича Зарубина, отреставрированный и увеличенный, в деревянной рамке, которую Павел Сергеевич смастерил сам за ночь. В руках у Егора — портрет Михаила Ильича Степанова, нарисованный художником по воспоминаниям Клавдии и Павла. Два портрета. Два отца. Два героя.

— А кто это? — спросила девочка из параллельного класса, показывая на портрет Михаила Ильича. — Его нет в нашем музее.

— Это наш прадед, — ответил Егорка. — Его никогда не фотографировали. Но мы его помним.

— Как же можно помнить, если не фотографировали?

— А вот так, — сказал Данила. — Сердцем.

Колонна тронулась. Впереди — барабанщики в алых беретах, за ними — «Бессмертный полк». Лица плыли над толпой — молодые, старые, улыбающиеся, суровые. Кто-то плакал, кто-то улыбался, кто-то шёл молча, глядя прямо перед собой.

Павел Сергеевич шёл позади внуков, рядом с Клавдией. Она опиралась на его руку — ноги уже не те, семьдесят восемь лет всё-таки. Но шла. Шла, глядя на портрет Тимофея Кузьмича, который нёс Данила. Шла и плакала — тихо, беззвучно, вытирая слёзы уголком платка.

— Ты как, Клава? — спросил Павел Сергеевич, наклоняясь к уху сестры.

— Хорошо, — ответила она. — В первый раз за всю жизнь хорошо.

У памятника павшим воинам колонна остановилась. Митинг, речи, минута молчания. Потом — возложение цветов. Данила и Егор подошли к мемориалу первыми, положили к подножию гвоздики — от себя, от Павла Сергеевича, от Клавдии Степановны, от всех Степановых, живых и мёртвых.

А потом случилось то, чего никто не ожидал.

К братьям подошла невысокая полная женщина в тёмном платье, с седыми кудряшками, выбивающимися из-под косынки. Она долго смотрела на портрет Тимофея Кузьмича, потом перевела взгляд на Клавдию Степановну.

— Вы — дочь Тимофея Кузьмича? — спросила она тихо.

Клавдия побледнела, вцепилась в руку Павла.

— А вы кто?

— Я — его внучка, — сказала женщина. — Дочь его сына, Владимира Тимофеевича. Меня зовут Людмила. Я приехала из Твери, никогда здесь не была, но отец перед смертью просил: «Найди дедову деревню, поклонись». Вот я и приехала. И вижу — портрет несут. Ваши мальчики. А вы на него смотрите так, будто он вам самый родной человек.

Клавдия Степановна молчала. Вся жизнь пронеслась перед глазами — и тайна, которую она носила семь десятилетий, и мать, уходящая в иной мир с покаянием на устах, и Тимофей Кузьмич, который жил рядом и не знал, что его дочь — вот она, через два дома.

— Я — его дочь, — сказала наконец Клавдия, и голос её дрожал, но был твёрд. — Я не знала, что у меня есть племянница. Я не знала, что он меня искал.

Людмила заплакала. И Клавдия заплакала. И Павел Сергеевич, глядя на них, тоже не смог сдержать слёз. А Данила и Егор стояли рядом, сжимая портреты, и чувствовали, как что-то огромное, светлое и горькое наполняет их грудь.

— Значит, мы родня? — спросил Егорка, глядя на Людмилу.

— Родня, — улыбнулась она сквозь слёзы.

— А давайте все вместе сфотографируемся? — предложил Данила. — У нас теперь общая память.

Их сфотографировал местный фотограф — старенький «Зенит», чёрно-белая плёнка, как в старые добрые времена. На снимке получились: Клавдия Степановна и Людмила, обнявшись; Павел Сергеевич снял фуражку и прижал её к груди; Данила и Егор, близнецы, как две капли воды похожие на своего прадеда Михаила Ильича, о котором не осталось ни одной фотографии, но который смотрел с нарисованного портрета спокойно и мудро.

En fin de compte, nos hôtes se sont installés et dans leur nouvel état, Pavel Sergueïevitch s’est retrouvé dans la maison, en ce moment, Claudia et, подумав, налил по чуть-чуть мальчишкам — впервые в жизни.

— За них, — сказал он, поднимая стакан. — Pour moi, Michaela Ilitcha, pour l’autre Clavdie Timoféia Kuzьмича. Pour tout cela, ils sont arrivés et ne sont pas arrivés. Pour eux, ils ont travaillé, et pour eux, ils ont travaillé pendant la saison.

— За память, — добавила Клавдия. — Которая живёт не в карточках, а в сердцах.

— За нас, — сказал Егорка, и все засмеялись — сквозь слёзы, сквозь bol, сквозь усталость этого дLINного, невыносимо светлого дня.

Pour cela, je vous conseille de le faire. La vérité s’est produite dans le temps, mais à l’heure actuelle, il y a beaucoup de monde, alors que les étudiants ne s’en sont pas occupés, alors ce qui est dans ce jour Il s’agit d’une guerre, d’une autre, d’une journée, d’une soldate, dont le corps est usé et qui n’est pas disponible.

Selon Pavel Sergueïevitch, il s’est rendu compte que les gens allaient se baigner dans la cuisine. Les gens ont mangé du poisson, ils ont mis leur argent sur le couteau, pour les bons plats.

— Дед, — сказал Данила, подавая ему кружку горячего чаю с мятой. — Je suis en train de le faire. C’est ce que Dieu veut. Всегда будем носить.

— И мы про всех расскажем, — добавил Егор. — Pour Michael Iliča, pour Timoфея Kuzьмича. Чтобы никто не забыл.

Pavel Sergueïevitch a déclaré qu’il avait posté des portraits, des petits messages envoyés dans son pays – en utilisant des icônes. C’est Lisa. Je suis sûr. Одна Победа.

— Хорошо, — сказал он просто. Et bien que ce ne soit pas le cas, je pense que votre femme est en colère.

Alors dans le petit jour de Vereskovke, les gens et les gens ont fini par s’en occuper, ce qui leur a permis de s’en sortir. Son portrait est celui de Raydom — il s’agit d’un homme et d’une photographe expérimentés. Et mon fils a dit:

— Царствие им Небесное. Вечная память.

De petits enfants ont vécu des rêves, des rêves et des choses, comme ils ne l’ont pas fait – d’après eux, ce que tu voulais faire à Moscou et Staline, quant à lui, a prévu de le faire, de le récompenser et de l’empêcher de le faire. C’est ce que vous savez. Потому что пока помнят — никто не умирает по-настоящему.

Le jour suivant, le drapeau a été perdu, alors que l’orchestre est devenu un interprète, Pavel Sergueïevitch a été nommé officier de police. Dans le cadre de la famille des beaux-arts, ils sont en granit et ils ont des verres pour eux — Michael Ilich Stepanov. Il ne s’agit pas d’une famille qui n’a pas pensé à cet article, mais qui s’est rendue sans vêtements, et qui ne l’a pas fait.

— Ничего, батя, — сказал Павел Сергеевич, глядя в небо. — Теперь ты есть. Теперь ты с нами. Навсегда.

Mais il y a aussi des gens qui s’en occupent, et ils sont en train de faire leur propre travail, et pour le reste de leur vie quotidienne, c’est vrai, золотистый, обещающий жизнь.