Дым над Береговой, или Как фронтовик сирот согрел
Le Selo Globe Club s’est rendu en décembre 1948.
La maison est en train de se battre avec le bébé, il est donc possible de s’assurer que les gens sont occupés. Parce que ce n’est pas un problème pour les gens qui ont besoin de sérums et qui sont placés dans de grandes eaux, ce qui n’est pas le cas de ces techniciens, ce n’est pas le cas. вернулся с войны.
À l’intérieur de l’immeuble se trouve l’immeuble de Beregovoï, un journaliste dont le projet est celui de la cathédrale, Gil Matvey Kornilovitch Sauvelev. Dans votre voyage de trois ans sur votre étoile: les aliments à base de viande sont à l’origine des infections à votre région, et dans les temps, il y a des heures. волосах на висках серебрилась обильная проседь. Il n’y a pas de radio avant le front — on est près de la ville de Stalingrad, de la ville et du pays, de la ville de Berlin et обратно.
Je t’ai découvert aucun de nous. Il y a des gens et des gens qui ont des boutons, sinon vous ne pouvez pas voir tout ce qu’il y a à l’extérieur de l’hôtel et vous ne pouvez pas le faire. Aujourd’hui, je pense qu’elle est à la maison et qu’elle aime la jeune femme d’Alevtine, qui a mis fin à sa vie.
Un jour sur Ale, comme sur un de leurs amis, nous avons eu le temps de le faire. Медовый месяц был коротким — всего три месяца. En août, je l’ai fait. Alors qu’il était à l’école, il lui a dit : “Oui, Matthieu. Je t’attends, mon pote. Век буду ждать».
Il y a seulement quelques jours en décembre. Vernulsya n’est pas à la hauteur de votre vie. Il n’y a pas de maison pour moi, pas une bonne journée.
La semaine dernière, Varvara, les femmes et les filles ne peuvent pas obtenir leur argent. Едва брат переступил порог и снял прожжённую шинель, она выпалила:
— Ты это, Матвей… про Алю-то знаешь?
Et pourtant, je n’ai pas pu le faire, j’ai utilisé beaucoup de sang. Il n’y a rien à voir avec votre personne. Quand je suis allé avec mon vin, j’ai eu du mal à manger et à manger. À l’époque, Varvara ne s’est pas rendu compte qu’il s’agissait d’un serdobol qui était en face, pour pouvoir le mettre en place. военной круговерти. À notre avis: et je suis l’intendant du centre de la ville de Prague — Globe Safronov, et pour cela, quand il est arrivé, je peux le faire. под пулями лез под танки.
Il est très probable que la position soit ouverte. Je l’ai demandé. Les croquettes ne sont pas disponibles. Mais, bien sûr, je vais le dire d’un jour à l’autre. Ребёнок был не его.
Il n’y a pas de problème pour toi. Sur le côté de la cuisine, l’huile est placée sur les plaques de cuisson et l’écran est placé dans une lampe à pétrole. Sur l’affiche du spa, rien n’est prévu. À mon avis, nous avons vu des « юнкерсов ». Там было понятно: враг — вот он, с крестами на крыльях. C’est maintenant que je suis arrivé à mon poste.
Утром он сказал ей всего две фразы. Alors, sans crier:
— Собирай вещи. Il est possible que vous veniez à vous-même. Mon bouton n’est pas disponible. Ce n’est pas mon ami.
Alors qu’ils se trouvaient chez eux, ils ont dit qu’ils étaient sages, que maman et eux, crichala, qu’est-ce qu’ils ont fait, qu’est-ce qu’ils ont fait, qu’est-ce qui n’est pas вернётся. Матвей стоял, как каменный идол. Ce n’est pas vrai pour Nicolas.
Развод оформили не сразу, провозились полгода с бумагами, но факт остался фактом: Матвей Савельев стал жить один. В доме, где раньше пахло пирогами и смехом, теперь пахло махоркой, сыростью и запустением.
2.
Варвара наведывалась к нему через день. То с варениками, то с чистой рубахой, а то и просто с руганью.
— Глаза б мои не глядели! — гремела она, врываясь в избу и распахивая заледенелые окна. — Ты тут живёшь али ночуешь? Грязищи — на пол-аршина! Полы когда мыл? При царе Горохе?
Матвей сидел у стола, чинил упряжь и молчал. Молчание стало его главным оружием и защитой.
— Варвара, отстань, — наконец буркал он. — Не до того.
— А до чего тебе? — сестра налетала на него коршуном. — Чем тебе Груня Завьялова не жена? Баба ядрёная, хозяйственная, мужика её под Кёнигсбергом убило. Или вон Катерина — одинокая, с ребятёнком, но баба справная. Так нет же! Ты как сыч в норе сидишь!
— Хватит, Варвара. Я сказал.
— Сказал он! — передразнивала сестра, остервенело скребя щёткой половицы. — Али ты думаешь, все бабы такие, как твоя Аля? Дурак ты, Матвей. Ду-рак! Жизнь мимо проходит, а он хорохорится.
Матвей смотрел на сестру, на её красные от воды руки, на взмокшие волосы, выбившиеся из-под платка, и чувствовал одновременно и благодарность, и глухое раздражение. Ему не нужна была баба. Ему нужен был покой. Тишина. Чтобы никто не лез в душу.
— Ладно, — смягчался он, вставал и брал у неё тряпку. — Сам домою. Иди. Своих полно.
Но Варвара не уходила, пока не наводила порядок. Уходя, бросала через плечо:
— Гляди, Матвей. До Покрова не оженишься — зарастёшь мхом. И не приду я больше. Пусть тут черти пляшут.
3.
Судьба, как это часто бывает, подслушала слова Варвары и решила вмешаться. Только не в образе свахи, а в образе горького сиротства.
В доме напротив, через неширокую, заваленную снегом улицу, жили Морозовы. Вернее, жила, да сплыла. Отец, Степан Морозов, плотник, ушёл на фронт в сорок первом и пропал без вести подо Ржевом. Мать, Клавдия, поднимала детей одна: старшую дочь Ульяну, девятнадцати лет, погодков-близнецов Петьку и Пашку, двенадцати годков, и самую младшенькую, Агашу, шести лет.
Клавдия была баба крепкая, работящая, но война и её подкосила. Осенью сорок восьмого, в сырой холодный октябрь, она слегла. Простудилась на речке, полоща бельё. Воспаление лёгких скрутило её в три дня. Фельдшер, тётя Груня, только руками разводила:
— Пенициллину бы ей, настоящего. Да где ж его взять-то, в Глубоком Яру? В район везти — не довезёшь, сердце слабое.
Клавдия умерла на руках у Ульяны. Перед смертью она сжала дочери руку и прошептала пересохшими губами:
— Улька… детей… не брось. Стереги их. Христом-богом молю…
Ульяна, худенькая, светловолосая, с большими серыми глазами на бледном лице, кивнула. Она была ещё почти ребёнком, но в ту минуту постарела на десяток лет.
Хоронили Клавдию всем селом. Мужики сколотили гроб, бабы напекли поминальных пирогов. Матвей, как сосед, помогал нести гроб и копать мёрзлую землю на кладбище за околицей. Он смотрел на Ульяну, стоящую у могилы с каменным лицом, на ревущих близнецов, на маленькую Агашу, которая не понимала, почему мама спит в яме и не просыпается, и сердце его, казавшееся окаменевшим, неприятно кольнуло.
4.
На третий день после похорон в дом Морозовых пожаловал председатель сельсовета, Гаврила Фомич Чугунов. Мужик он был шумный, деловитый, любивший власть и порядок. Вошёл без стука, снял шапку, крякнул, оглядывая бедную обстановку.
— Соболезную, Ульяна Степановна. Горе-то какое, — начал он официально. — Но живым о живых думать надо.
Ульяна стояла у печи, сложив руки на груди. Петька и Пашка, чумазые, с опухшими от слёз глазами, жались в углу. Агаша сидела на лавке, прижимая к себе тряпичную куклу.
— Думаю, Гаврила Фомич, — тихо ответила Ульяна. — Пенсия за отца и за мать какая-никакая будет. Я на ферме работаю. Справимся.
Чугунов покачал головой, как учитель нашкодившему ученику.
— Не справитесь. Пензия — копейки. А ртов — четверо. Ты, Ульяна, девка молодая, тебе ещё замуж выходить, жизнь устраивать. А с такой оравой кто ж тебя возьмёт? — он понизил голос до «доверительного». — Есть решение. Ребятишек — в детдом, в Ключевск. Там их и накормят, и обуют, и грамоте выучат. А ты тут работать будешь, может, через год-другой на ноги встанешь, заберёшь. А пока — государство поможет.
У Петьки дёрнулась щека. Он шагнул вперёд, сжав кулаки:
— Не пойдём мы в детдом! Мы сами Ульке помогать будем. Я вон рыбачить умею, Пашка в кузне бегает, подсобляет…
— Цыц, малец! — прикрикнул Чугунов. — Твоё дело — слушать старших. Не ты тут решаешь.
Ульяна побелела. Она шагнула к столу и твёрдо, глядя председателю прямо в глаза, сказала:
— Не отдам детей. Ни в какой детдом. Сама выкормлю. И не смейте больше приходить с такими разговорами, Гаврила Фомич. Не пущу на порог.
Чугунов побагровел, хлопнул шапкой о колено.
— Ну-ну! Гордая больно! Я по закону пришёл, по-хорошему предупредить. А закон — он, знаешь, как дышло? Через месяц приду проверять. Коли увижу, что с голоду пухнете, — акт составлю и отправлю. Сама же потом спасибо скажешь.
Он ушёл, громко хлопнув дверью. Петька и Пашка бросились к сестре, Агаша разревелась. Ульяна обняла их всех сразу, прижала к себе и зажмурилась, чтобы не видеть этой убогой избы, этого холода, этой проклятой бедности.
Часть вторая: Договор
5.
Матвей видел всё из своего окна. Видел, как Чугунов выходил от Морозовых красный, как рак. Видел, как близнецы целый день таскали дрова, пытаясь наколоть их неумелыми руками. Видел, как Ульяна, закутавшись в материнский платок, стирала в ледяной воде.
В душе его, засыпанной пеплом равнодушия, вдруг что-то шевельнулось. Не любовь, нет. Даже не жалость. Что-то более примитивное и сильное: чувство несправедливости. Этот Чугунов, с его сытой рожей и районными указаниями, хочет разорвать. Разметать детей по казённым домам. А он, Матвей Савельев, фронтовик, орденоносец, будет сидеть и смотреть?
Он вспомнил слова Варвары: «Жизнь мимо проходит». Вспомнил пустой дом, холодную печь, одиночество, от которого по ночам хотелось выть.
На следующий день, возвращаясь с лесоповала, он свернул не к себе, а во двор Морозовых. Близнецы всё так же безуспешно мучили топор, пытаясь расколоть чурбак.
— Дай сюда, — Матвей молча отобрал топор у Пашки. Ловко, одним ударом, расколол чурбак, потом второй, третий. — Не жалеть надо, а силу прикладывать. Видишь, куда топор ставить? В сучок не целься, целься в гладь.
Он работал быстро, зло, выплёскивая накопившееся напряжение. Парнишки молча подтаскивали дрова и складывали в поленницу. Из дома вышла Ульяна с кружкой в руках.
— Испейте, Матвей Корнилович. Чай, уморились.
Матвей взял кружку, отхлебнул горячего, обжигающего травяного настоя. Посмотрел на Ульяну. Под глазами у неё залегли синие тени, губы потрескались.
— Чугунов был? — спросил он прямо.
Ульяна вздрогнула, кивнула.
— Детей в приют грозит?
Она снова кивнула, опустив глаза.
— И что думаешь делать?
Молчание. Ульяна подняла на него глаза, полные такой отчаянной боли, что Матвей невольно сжал кружку так, что побелели костяшки.
— Не знаю, — прошептала она. — В ноги ему поклонюсь? Не отдам я их. Умру, а не отдам.
Матвей допил чай, поставил кружку на заснеженный пенёк. И тут слова, которые он не планировал говорить, сами слетели с языка. Может, сказался мороз, может, одиночество, а может, тот самый внутренний толчок справедливости.
— Ульян, слушай сюда, — он говорил отрывисто, по-военному чётко. — Предложение у меня есть. Не кавалерское, а деловое. Замуж за меня выходи.
Тишина повисла такая, что было слышно, как скрипит снег под ногами застывшего Петьки. У Пашки отвисла челюсть. Даже Агаша перестала сопеть.
— Чего-чего? — переспросила Ульяна, решив, что ослышалась.
— Замуж. Завтра же в сельсовете распишемся. Я — фронтовик, дом крепкий, хозяйство есть. Как муж старшей сестры, я по закону смогу оформить опеку над Петькой, Пашкой и Агашей. Чугунову придраться будет не к чему. Имущество на вас перепишу. Будешь хозяйкой в доме.
Ульяна смотрела на него огромными, ничего не понимающими глазами.
— Но зачем вам это? Я… я же вам никто. И дети…
Матвей поморщился, словно от зубной боли.
— А мне хозяйка в доме нужна. Не для постели, не думай, — жёстко добавил он, видя, как она смутилась и покраснела. — Для порядка. Чтобы печь топилась, щи варились, рубахи стирались. Устал я один, как бирюк. А тебе мужняя фамилия нужна, чтобы детей не отобрали. Договор. Как найдёшь себе милого по сердцу — уйдёшь, я держать не стану. Но пока — живём вместе, по-соседски, под одной крышей. Идёт?
Ульяна молчала долго. Смотрела то на него, сурового, обветренного, с сединой в волосах, то на братьев, застывших в ожидании, то на Агашу, прижимающую куклу. Выбора у неё не было. Совсем.
— А вы… не обидите детей? — спросила она тихо.
Матвей усмехнулся уголком губ:
— Я на войне детей убивать устал. Домашних не трону.
— Я согласна, — выдохнула Ульяна.
6.
В сельсовете Чугунов чуть со стула не упал, увидев их. Переводил взгляд с Матвея на Ульяну и обратно.
— Это что ж такое деется? — забормотал он, перебирая бумаги. — Матвей Корнилович, ты ж старый холостяк, а она… она ж девчонка! Тебе сколько? Тридцать три? Ей — девятнадцать!
— А по закону разница в возрасте не запрещена, Гаврила Фомич, — спокойно ответил Матвей. — Или у вас есть другие возражения?
Чугунов крякнул, почесал затылок. Возражать было нечем. Фронтовик, орденоносец, дом — полная чаша (если привести в порядок). Он только рукой махнул и поставил печать.
Выходили из сельсовета уже мужем и женой. Ульяна шла, низко опустив голову. Матвей шагал рядом, широко, размашисто.
— Спать будешь с Агашей в малой горнице, — деловито сказал он. — Я с парнями в большой. Печь у меня знатная, всем места хватит. Дом уберём, приберём. Жить можно.
Жить можно. Не о любви речь, не о счастье. О выживании.
Часть третья: Притирка
7.
Первое время жили, как два чужих человека в коммунальной квартире. Ульяна вставала затемно, топила печь, ставила тесто, будила парней в школу. Матвей уходил на лесоповал или в колхозную мастерскую. Возвращался — на столе его ждал горячий ужин, в доме было чисто, пахло щами и пирогами.
Он ел молча, благодарил кивком и уходил курить на крыльцо. Ульяна мыла посуду, укладывала Агашу и тоже молчала.
Но молчание в этом доме было не тяжёлым, а каким-то… устоявшимся. Как старая, удобная рухлядь.
Петька и Пашка быстро прониклись к Матвею уважением. Он не был ласков, не сюсюкал, но относился к ним по-мужски: учил плотничать, показывал, как правильно держать инструмент, брал с собой на рыбалку. Однажды Петька пришёл из школы побитый — подрался с сыном Чугунова, который обозвал их с Пашкой «приживалами». Матвей выслушал, не ругая, потом надел пиджак и сходил к Чугунову. Что он там говорил — неизвестно, но сын председателя больше близнецов не трогал.
Пашка тянулся к технике. Матвей договорился в колхозе, чтобы парня взяли помощником к трактористу. Пашка сиял пуще солнца.
Агаша оказалась самым трудным и самым радостным «трофеем» этого союза. Девочка первое время дичилась Матвея, пряталась за юбку сестры. Но он не лез, не пытался её заласкать. Просто однажды принёс ей с базара леденец — петушка на палочке. Агаша долго вертела его в руках, потом лизнула и посмотрела на Матвея с таким обожанием, что у того защемило сердце.
— Дядя Матвей, а ты злой? — спросила она как-то вечером, забираясь к нему на колени, пока Ульяна возилась у печи.
— Злой, — серьёзно ответил он.
— А мне не страшно, — прошептала Агаша и прижалась к его грубой фуфайке.
Матвей замер. Он не знал, как реагировать. Детей у него не было. С Алей они не успели. И вдруг это тёплое, доверчивое тельце, этот детский запах молока и сна… Что-то дрогнуло в нём. Он осторожно, словно боясь сломать, погладил Агашу по голове.
Ульяна стояла у печи и видела это. Видела, как суровый, молчаливый мужик, которого все в селе считали бирюком, прижимает к себе её маленькую сестру. И в груди у неё разлилось что-то тёплое, похожее на благодарность. Пока только на благодарность.
8.
Зима выдалась лютая. Морозы доходили до сорока. В феврале Ульяна слегла. Та же проклятая хворь, что и мать: жар, кашель, бред. Матвей вернулся с работы и застал её лежащей на кровати, бледную, с горящими щеками.
— Что ж ты молчала? — рявкнул он, но в голосе его было столько страха, что Ульяна даже сквозь жар удивилась.
Он бросил всё. Сам сбегал за фельдшером тётей Груней. Сам поставил горчичники, как учила мать. Сам сидел у постели ночами, менял компрессы, поил отварами. Парней он отправил к Варваре, Агашу забрал к себе в комнату, укладывал спать рядом и рассказывал ей сказки, которые сам же на ходу и придумывал, чтобы девочка не плакала и не будила больную.
На третью ночь у Ульяны начался кризис. Она металась в жару, хватала его за руку и шептала:
— Мама… мамочка, не уходи… не оставляй их…
Матвей сжал её руку, прижал к своей груди.
— Не уйду, — хрипло сказал он. — Я здесь. Никуда не денусь. Ты держись, Ульян. Слышишь? Детям ты нужна. И… мне нужна.
Она не слышала, провалилась в забытьё. Но он всю ночь просидел рядом, держа её за руку и глядя, как за окном кружит метель.
Утром жар спал. Ульяна открыла глаза и увидела Матвея, спящего сидя на табурете, положив голову на край её кровати. Она долго смотрела на его осунувшееся лицо, на седые виски, на морщины, которые война прорезала глубже, чем время. И впервые подумала: «А ведь он хороший. Совсем не страшный. Свой».
Когда он проснулся, она улыбнулась ему слабой, виноватой улыбкой.
— Спасибо, Матвей Корнилович.
— Кормилицей обозвала? — хмыкнул он, но в глазах его стояла такая тревога, что Ульяна поняла: он и правда боялся. Боялся потерять её.
Именно после этой болезни всё изменилось. Вечерами, когда дети засыпали, они стали разговаривать. Не о любви, конечно. О жизни. Матвей рассказывал о войне скупо, отрывисто. О Сталинграде, где «земля горела под ногами». О друге, который прикрыл его собой и остался лежать в чужом поле. О Берлине, где не было радости, только усталость и пустота. Ульяна слушала и плакала тихонько, чтобы он не видел.
Она рассказывала об отце, которого помнила смутно. О матери, как та надрывалась на работе, чтобы детей поднять. О войне в тылу — голодной, холодной, но не менее страшной, чем на фронте.
Они становились ближе. Не как муж и жена, а как два солдата, пережившие одно сражение, пусть и в разных окопах.
9.
Весна сорок девятого ворвалась в Глубокий Яр шумными ручьями, звонкой капелью и пьянящим запахом талой земли.
Матвей возвращался с работы и застал Ульяну в огороде. Она копала грядки, скинув телогрейку, в лёгкой кофточке. Солнце играло в её светлых волосах, выбившихся из-под платка. Она повернулась, улыбнулась ему, и Матвей вдруг понял, что сердце его пропустило удар. Не кольнуло, а именно пропустило — остановилось на миг и забилось часто-часто, как у мальчишки.
Он испугался. Напустил на себя суровость, прошёл в дом, буркнув что-то невнятное. Но вечером, когда Агаша заснула, а близнецы ушли на вечернюю зорьку, он сидел на крыльце, курил и смотрел, как Ульяна развешивает бельё.
Она чувствовала его взгляд. Обернулась.
— Чего смотришь?
— Красивая ты, — вырвалось у него. Он сам удивился своим словам. — Я и не замечал раньше.
Ульяна вспыхнула, отвернулась к белью, чтобы скрыть румянец.
— Нашёл время замечать, — тихо сказала она. — Три месяца живём.
— Договор у нас был, — напомнил Матвей, скорее самому себе.
— Был, — согласилась Ульяна. Она закончила вешать бельё, подошла к крыльцу, остановилась напротив него, глядя сверху вниз. — А может, мы этот договор перепишем?
Матвей замер с папиросой в руке.
— Как это?
— А так, — она присела рядом с ним на ступеньку, близко-близко. Он чувствовал тепло её плеча, запах свежего белья и молодого тела. — По-настоящему, Матвей. Я не хочу больше понарошку.
Он смотрел на её профиль, на тонкую шею, на руки, сложенные на коленях. Руки эти стирали, готовили, убирали, ухаживали за ним и за детьми. Руки эти стали ему родными.
— Я старый для тебя, — глухо сказал он. — И битый. И душа во мне чёрствая, одна зола.
Ульяна повернулась к нему, взяла его лицо в свои ладони. Ладони были шершавыми от работы, но такими тёплыми.
— А я в этой золе огонь разгребу, — сказала она твёрдо. — Если ты позволишь. Я не Аля твоя, Матвей. Я другая. И дети наши. Общие.
Он смотрел в её серые глаза, такие ясные, такие честные, и чувствовал, как ледяная корка на сердце трескается, плавится, уходит.
— Ульян… — выдохнул он и, не удержавшись, притянул её к себе.
В ту ночь они стали мужем и женой не на бумаге, а на деле. И дом их наконец-то стал настоящим домом.
Часть четвёртая: Испытание
10.
Счастье — субстанция хрупкая. Особенно в послевоенное время, когда каждый день — борьба.
Осенью пришла беда. Пришла оттуда, откуда не ждали.
В Глубокий Яр заявился Глеб Сафронов, тот самый интендант, из-за которого рухнул первый брак Матвея. Приехал он не один, а с молодой женой, но в селе его сразу признали. Сафронову нужно было по делам в соседнем районе, а ночевать он остановился у дальней родни Чугунова.
Вечером, сидя за самогоном, Сафронов разоткровенничался. И понесло его:
— Эх, хороша была Алевтина-то, Савельева бывшая жена! Жар-баба! Я к ней в сорок третьем, пока муженёк её под Сталинградом окопы грыз, знаете, как ходил? Она меня как мужа ждала! А Матвей-то ваш — дурак, прогнал. Теперь вон с сиротами связался, девку малую оприходовал…
Слухи по селу разлетелись мгновенно. Наутро уже каждая баба судачила у колодца:
— Слышала? Матвей-то Ульку Морозову из жалости взял, а сам, говорят, всё по прежней жене сохнет. А та ему рога наставила…
— Да что ты! А я слышала, он Ульку не любит, он на ней женился, чтобы детей её в приют не забрали, а сам, говорят, на стороне гуляет…
Враньё росло, как снежный ком.
Ульяна шла с фермы и слышала шёпот за спиной. Чувствовала косые взгляды. Домой вернулась злая, сама не своя.
Матвей сидел за столом, чинил сапог. Увидел её лицо — нахмурился.
— Что стряслось?
— Ничего, — буркнула она, прошла в горницу и хлопнула дверью.
Он не пошёл выяснять. Решил — само перебесится. Но вечером, когда дети уснули, она вышла к нему. Глаза красные, губы сжаты.
— Это правда? — спросила она тихо, но в голосе звенела сталь.
— Что правда? — не понял Матвей.
— То, что говорят. Что ты меня замуж взял только из-за детей. Что сам… что ты… — она запнулась. — Что ты всё ещё Алю свою любишь. А я тебе — так, прикрытие.
Матвей встал так резко, что табурет опрокинулся.
— Кто сказал такую чушь?
— Все говорят! — выкрикнула Ульяна. — А тот… Сафронов этот… он приехал и треплется! Что вы с ним Алю не поделили, что ты из-за неё…
— Сафронов? — Матвей побелел. Не побледнел, а именно побелел, как мел. Руки его сжались в кулаки. — Этот гад здесь?
Он рванул к двери, но Ульяна повисла у него на руке.
— Куда ты? Ночью? Драться?
— Пусти! — рявкнул он. — Я ему морду начищу, поганой метлой из села вымету!
— Не пущу! — она вцепилась мёртвой хваткой. — Ты послушай меня сначала!
Матвей остановился, тяжело дыша. Смотрел на неё, и в глазах его бушевала буря.
— Что слушать?
— Я не знаю, что там у вас было с Алей. Не знаю, любил ты её или нет. И знать не хочу, — голос Ульяны дрожал, но говорила она твёрдо. — Я знаю другое. Ты меня с того света вытащил, когда я болела. Ты с моими братьями возишься, как с родными. Ты Агашку на руках носишь, сказки ей рассказываешь. Ты мне за эти полгода роднее всех стал.
У неё потекли слёзы. Матвей замер.
— А если ты всё ещё её любишь… если я для тебя только договор и дети… — всхлипнула она. — Тогда скажи сейчас. Скажи, и я уйду. Заберу детей и уйду. Не буду тебя мучить.
В избе повисла тишина. Слышно было, как потрескивает фитиль в лампе, как за окном воет ветер.
Матвей медленно разжал кулаки. Подошёл к Ульяне, взял её за плечи, заглянул в заплаканные глаза.
— Слушай меня, — сказал он глухо. — И запомни. Аля — это прошлое. Ошибка. Чужая баба. Я её не помню уже. А ты — ты моя жена. Настоящая. И дети — мои. Все четверо. И если я ещё раз услышу, что ты говоришь про уход, я тебя запру в чулане и ключ выброшу. Поняла?
Ульяна всхлипнула и прижалась к нему.
— Поняла.
— А Сафронову я завтра морду начищу. За компанию с Чугуновым, который сплетни распускает. Это дело чести.
Наутро Матвей сдержал слово. Он пришёл к дому, где ночевал Сафронов, и вытряс его из постели одним ударом кулака в дверь. Разговор был коротким и без свидетелей. Сафронов уехал из села в тот же день, поджав хвост, и больше в Глубоком Яру его не видели.
А Чугунову Матвей прилюдно, на сходе, сказал всего одну фразу:
— Ещё раз, Гаврила Фомич, хоть слово про мою семью услышу — пойдёшь в райком писать объяснительную, почему фронтовиков с сиротами обижаешь. И не посмотрю, что ты председатель.
Чугунов побагровел, но промолчал. Сплетни утихли.
11.
После этой истории Ульяна поняла окончательно: этот суровый, молчаливый мужик с израненной душой — её защита, её опора, её судьба. И она полюбила его. Не за красивые глаза, а за эту тихую, суровую верность. За то, что он, не умея говорить красиво, умел делать главное: беречь.
Весной пятьдесят первого Ульяна поняла, что беременна. Она боялась сказать Матвею. Мало ли? Вдруг он детей и так хотел, но не своих? Вдруг ему и тех трое, что есть, лишние?
Но когда она, краснея и заикаясь, выдавила из себя эту новость, Матвей долго молчал. Потом подошёл, обнял её, прижал к себе крепко-крепко и сказал только одно слово:
— Спасибо.
Она расплакалась у него на плече — от счастья.
Эпилог: Сладкий дым
12.
Декабрь 1955 года. Село Глубокий Яр.
В доме Савельевых шумно и тесно. За большим столом собралась вся семья. Петька, которому уже девятнадцать, приехал из Ключевска, где учится на механика. Пашка, его вечный соперник, работает в местной МТС, хвастается новым трактором. Агаша, теперь уже двенадцатилетняя бойкая девчонка, помогает матери таскать из печи пироги.
В горле у печи возится мелюзга: четырёхлетняя Полина, копия матери — светловолосая и сероглазая, и двухлетний Степан, названный в честь деда, отца Ульяны. Он уже вовсю топает по половицам и норовит стянуть со стола пирожок.
Ульяна расцвела. Не узнать ту забитую, испуганную девчонку, которая три года назад согласилась на фиктивный брак. Сейчас это статная, красивая женщина, хозяйка большого дома. Она ловко управляется у стола, поглядывает на мужа и улыбается.
Матвей сидит во главе стола. Он постарел, седина почти полностью вытеснила тёмные волосы, морщин прибавилось. Но глаза… Глаза его больше не были пустыми и холодными. В них светился тёплый, живой огонь.
Рядом с ним, обняв его за руку, сидит Варвара. Она уже не ругается, а только ахает и причитает от умиления, глядя на племянников.
— А помнишь, Матвей, как я тебе говорила: женись, а то зарастёшь грязью? — смеётся Варвара. — Не послушался. Сам себе невесту выбрал. И ведь какую!
— Без тебя бы не выбрал, Варя, — улыбается Матвей. — Ты меня тряпкой тогда по башке огрела. Думаю, дай послушаюсь, пока совсем не убила.
Все хохочут.
Вечером, когда гости разошлись, дети улеглись, Матвей и Ульяна вышли на крыльцо. Морозная ночь сияла звёздами. Из трубы дома вился в небо густой, сладкий дым — топили по-чёрному, берёзовыми дровами.
Ульяна прижалась к мужу, он накинул ей на плечи свой полушубок.
— Замёрзнешь.
— С тобой не замёрзну, — прошептала она.
Они молчали. Смотрели на звёзды, на дым, на спящее село.
— Помнишь, как ты мне предложение делал? — тихо спросила Ульяна. — Деловое? Чтобы я щи варила?
Матвей усмехнулся, прижал её крепче.
— Помню. Дурак был.
— Не дурак. — Она подняла на него глаза. — Ты меня спас, Матвей. И детей спас. А я тебя.
Ce n’est pas le cas. Il y a peu de gens qui l’ont trouvé dans leur maison et dans leur maison.
Vous avez des problèmes qui nous concernent, mais ce n’est pas le cas. Le gouvernement, dans l’état actuel des choses, a déclaré: “Dym из дома, где живёт любовь, поднимается прямо к Богу”. Et moi, je suis sur le noir, c’est vrai.
Il y a beaucoup de gens dans le numéro du dôme. Il y a beaucoup de gens. До краёв. C’est vrai, non.