
Не отдавай меня! Я хорошая буду!» — цена сестринской любви
Холодный октябрьский ветер
Часть первая. Le pays des
anciens combattants de l’Octobre de l’Octobre vient tout juste de découvrir la liste des anciens combattants de la région времени венцы деревенских изб. Nebo, nizkoe and тяжёлое, давило землю свинцовой ладонью, и казалось, что сама оплакивала вместе с людьми все утраты ettogo долгого, страшного года.
Elle s’est retrouvée dans un taburiste de collège après les honneurs, et elle s’est occupée de son poste. Руки дрожали. Il n’y a pas d’autres choses — des gens qui se sont retrouvés dans un appartement trois fois par jour et qui ont pris la peine de se rendre à leur domicile.
На кровати, застеленной белым полотном с вышитыми васильками, лежала мать. Для всей деревни она была просто Марфа — молчаливая вдова, чей муж сгинул в Смоленских лесах ещё в сорок третьем, так и не увидев ни победы, ни младшего сына. Для Ани она была всем. Сейчас её лицо, осунувшееся и восковое, казалось чужим и далёким, как та мирная жизнь, что кончилась вместе с войной.
Воспаление лёгких — так сказал фельдшер, единственный на всё село Заречье мужик без одной ноги, списанный по ранению. «Сердце слабое, не выдержало», — добавил он, пряча глаза и принимая из рук Ани последние две сотенные купюры, что хранились под иконой на чёрный день. Анна не плакала тогда. Она просто кивала, сжимая в руке холодную, безжизненную ладонь матери, и думала о том, что теперь всё, решительно всё в этом мире зависит только от неё.
Скрипнула половица. Анна обернулась. В дверях, теребя подол выцветшего ситцевого платьица, стояла Клавдия. Шестилетняя Клава смотрела на старшую сестру своими огромными, не по-детски серьёзными глазами, в которых застыл немой вопрос.
— Аня, — голосок прозвучал тонко и жалобно. — А когда мама встанет? Она устала, да? А почему дядя Савелий приходил и долго на маму смотрел?
Анна спрыгнула с табурета, чугунок так и остался стоять на полке. Она подошла к сестре, присела на корточки, притянула её к себе, чувствуя, как горячая детская головка утыкается ей в плечо, как маленькие ручки цепляются за её шею, ища защиты от всего мира.
— Мамочка наша, Клава… она теперь с папой. На небесах. Понимаешь?
— Как с папой? — Клава нахмурила светлые бровки. — А когда она вернётся? Вот Мишкин отец с войны вернулся, хоть и без руки.
В горле встал ком, острый и колючий. Анна сглотнула его, чувствуя, как слезы обжигают глаза. Взрослая. Ей семнадцать. Она теперь самая старшая. Она теперь — мать.
— Иди, солнышко, во двор. Проверь, где Гриша. Он, наверное, опять в луже возится. А мы с Митей тут пока… приберёмся.
— А Митя чего в углу сидит и молчит? — Клава указала пальчиком на двенадцатилетнего брата, который неподвижно сидел на лавке у окна, вцепившись пальцами в край столешницы так, что побелели костяшки.
— Иди, Клава. Иди, моя хорошая.
Как только дверь за младшей закрылась, Анна разогнулась, сделала шаг к кровати и упала на колени перед телом матери, уткнувшись лицом в холодную ткань покрывала. Плечи её затряслись. Из груди вырвался не крик, а сдавленный, страшный вой, похожий на вой раненой волчицы, потерявшей своё потомство.
— Мамочка! Мамочка, прости меня! Прости! Я же ничего не умею! Я же не справлюсь! Зачем ты ушла? Зачем?!
Сзади послышались тяжёлые шаги. Митя подошёл, положил ей руку на плечо. Его лицо, ещё детское, но уже с проступившей взрослой суровостью, было мокрым от слез, которые он не пытался вытирать.
— Аня, встань. Встань, слышишь? — голос его дрогнул, но он старался говорить твёрдо. — Ты сейчас главная. Ты. Не раскисай. Надо Клавку с Гришкой хоть к тёте Глафире пристроить на денёк, пока мы с тобой… дела делать будем.
Анна подняла на брата красные, опухшие глаза. Митя… Ещё вчера он гонял голубей и лазил по чужим огородам за яблоками. Сегодня перед ней стоял мужчина. Пусть маленький, пусть напуганный до дрожи в коленках, но мужчина.
— Ты прав, — она выпрямилась, вытерла лицо подолом старой юбки. — Ты прав, Митя. Иди к тёте Глафире, попроси, чтобы присмотрела за мелкими. А я… я пойду к председателю, в сельсовет. Надо бумагу о смерти получать, похоронки отцовской нет, значит, справки собирать.
— Аня, — Митя замялся. — А нас… нас не растащат? По детдомам? Я слышал, как бабы на колодце шептались. Говорят, круглые сироты — это государственные, их определяют.
Анна посмотрела на брата, и в её взгляде мелькнула такая жёсткая, неженская решимость, что Митя невольно отступил на шаг.
— Не растащат. Пока я жива — не растащат.
Сельсовет размещался в бывшем купеческом доме, национализированном ещё в двадцатом году. Высокие потолки с облупившейся лепниной, тяжёлые дубовые двери, казённый дух махорки и мокрых шинелей — всё здесь дышало какой-то давно ушедшей, чужой жизнью. За столом, заваленным бумагами, восседал Иван Филиппович Корсаков — председатель. Мужик он был видный, под два метра ростом, с тяжёлым взглядом и лицом, которое когда-то, видимо, было красивым. До войны. А теперь половину лица — от правого виска до подбородка — стягивал багровый, бугристый шрам. Глаз на этой стороне почти не открывался, веко было вывернуто наружу. Левая рука, изуродованная ожогами, лежала на столе неподвижно, пальцы срослись в уродливый кукиш. Говорили, он горел в танке под Прохоровкой, чудом выжил, выполз.
Иван Филиппович поднял на вошедшую Анну единственный зрячий глаз. Взгляд его был цепким, тяжёлым, но где-то в глубине его затаилась усталая, привычная боль.
— А-а, Марфы старшей дочь, — голос у него был низкий, простуженный. — Знаю. Соболезную, Аня. Царствие небесное рабе Божьей Марфе. Хорошая баба была, работящая. Садись.
Аня не села. Она стояла перед столом, сжимая в руках старенький платок, и чувствовала, как от волнения немеют пальцы.
— Иван Филиппович, я по делу. Справку надо о смерти. И… — она запнулась, но заставила себя продолжить. — И поговорить.
— О чём же? — председатель откинулся на скрипучем стуле, достал кисет, принялся набивать трубку искореженными пальцами. Делал он это ловко, привычно, как будто всю жизнь только и делал, что набивал трубку.
— О детях. Обо мне. Мне семнадцать, я работаю на ферме второй год, справляюсь. Митяке двенадцать, он парень серьёзный, с мелкими сидеть умеет. Мы не пропадём. Не забирайте их в детдом. Я всё буду делать. И за себя, и за маму.
Иван Филиппович раскурил трубку, выпустил к потолку струю едкого дыма. Долго молчал, разглядывая девушку. Анна чувствовала этот взгляд кожей. Взгляд, который оценивал, взвешивал, прикидывал.
— Ты, Аня, не на базаре. И я не господь бог, — наконец произнёс он. — Есть инструкции. Есть районо. Есть прокурор. Вы — сироты круглые. Отец погиб, матери нет. Тебе до совершеннолетия ещё год. Формально ты сама — ребёнок. Как я оставлю малолетних детей под опекой несовершеннолетней? Меня же с волчьим билетом выгонят, а то и под суд отдадут.
— Я работаю! Я пай получаю! Митя тоже с осени в колхоз пойдёт, ему уж двенадцать, можно!
— Паёк, — усмехнулся Корсаков, и усмешка эта на его изуродованном лице выглядела жутко. — Три пуза на один паёк? Лебеду щипать будете? По весне с голоду подохнете. А мне потом отвечать? Нет, Аня. Не по-людски это. Младших — в детдом, в город. В интернат. Там и кормёжка, и учёба. А ты с Митяем тут оставайтесь. Парень работящий, в кузне пригодится. Тебе год до восемнадцати, потом, если на ноги встанете, может, и заберёте их.
У Анны потемнело в глазах. Забрать потом? А если не дадут? Если привыкнут? Если распределят куда-нибудь?
— Нет, — выдохнула она. — Нет, Иван Филиппович. Нельзя их разлучать. Они же маленькие. Клавка ночью без меня не заснёт, Гришка реветь будет. Нельзя.
— Нельзя — это когда закон нарушаешь, — отрезал председатель. — А я закон соблюдаю. — Он пыхнул трубкой, помолчал, и вдруг его единственный глаз скользнул по фигуре Анны, задержался на тонкой девичьей талии, на крутых бёдрах. — Хотя… есть вариант. Ты девка видная, работящая, характерная. Я, Аня, второй год вдовцом маюсь. Сам знаешь, жена с ребёнком у меня в сорок первом под бомбёжкой погибли. Хозяйство есть, дом крепкий. Мне хозяйка нужна. Выходи за меня. И тогда — никаких детдомов. Твои дети — мои дети. Живите все у меня.
Анна отшатнулась, будто он её ударил. За него? За этого урода, на которого без содрогания смотреть нельзя? Который старше её на восемнадцать лет? Которого все девки в округе шарахаются, как чумы?
— Вы… вы что, Иван Филиппович? — прошептала она. — Я же… Я за вас… Нет. Не могу.
— Что — не могу? — председатель нехорошо прищурился. — Что я, не мужик? Не человек? Бабе моей всё было хорошо, пока лицо целое было? А как покалечился, так и не нужен стал никому? Думаешь, сладко мне одному в пустом доме? А ты мать свою вспомни. Она как без отца вагоны разгружала да лес валила? Каково ей было? Ты хочешь такой же доли? А детям хочешь такой доли?
— Я не могу, — только и смогла выдавить Анна. — Простите.
Она вылетела из сельсовета, будто за ней черти гнались. Сердце колотилось где-то в горле. На улице, возле покосившегося забора, её уже поджидал Митя. Он с тревогой вгляделся в лицо сестры.
— Ну что? Говорил? Чего он?
— Ничего, — Анна заставила себя улыбнуться. — Всё нормально. Идём домой.
Дома, когда Клава и Гриша уснули, прижавшись друг к другу на одной кровати, Анна рассказала Мите всё. И про детдом, и про предложение Корсакова. Митя слушал, сжав кулаки, и в полутьме его глаза горели злым огнём.
— Не смей! — зашипел он. — Слышишь, Аня, не смей даже думать! Лучше в детдом, лучше в преисподнюю, чем к этому… к этому чудищу за милостью идти! Я лучше сбегу, лучше в город подамся, на завод, чем ты себя ради нас продашь!
— Тише ты, — прикрикнула на него Анна. — Разбудишь. Не ори.
— Я не ору, я предупреждаю. Если ты это сделаешь, я тебя… я тебя презирать буду. Поняла? Мама бы не позволила.
— Мамы больше нет, — тихо сказала Анна. — И я пока ещё старшая. А теперь спи. Завтра похороны.
Похороны были на третий день. Провожали Марфу всем селом. Плакали бабы, мужики хмуро мяли в руках шапки. Иван Филиппович тоже пришёл, простоял всю службу в углу, не подходя, но не сводя с Анны своего тяжёлого взгляда. После похорон, на скромных поминках — чем богаты, тем и рады: картошка в мундирах да солёные огурцы, — к Анне подошёл сельский почтальон, дядька Герасим, и сунул в руку мятый конверт.
— Тебе это, Аня. Из города. Похоже, из детдомовских.
Анна разорвала конверт дрожащими руками. Читала и бледнела. Это было официальное уведомление из районного отдела народного образования. В связи со смертью опекуна и невозможностью обеспечения несовершеннолетних детей лицом, не достигшим совершеннолетия, младшие дети, Клавдия и Григорий, подлежат направлению в Зареченский детский дом — так и назывался, хотя находился за пятьдесят вёрст, в районном центре — в срок до первого ноября. Анне же, как имеющей трудовой стаж, предписывалось явиться в отдел для дачи объяснений.
— Ну вот и всё, — прошептала Анна, комкая бумагу. — Вот и всё, Митя.
Часть вторая. Чужая милость
Первое ноября было серым и промозглым. Моросил мелкий, противный дождь, перемешанный с первыми снежинками, которые тут же таяли, превращая землю в липкое месиво. У крыльца сельсовета стояла полуторка с брезентовым верхом — единственная машина на весь район.
Иван Филиппович лично пришёл за детьми. Он не смотрел на Анну, не ухмылялся. Был хмур и деловит. Митя, узнавший от сестры о бумаге, молча собирал узелки с нехитрым скарбом малышей. Гриша, которому было всего пять, радовался поездке на машине и крутился под ногами, пока Клава, словно чувствуя неладное, вцепилась в подол Аниной юбки и не отпускала, глядя на всех испуганными, огромными глазами.
— Аня, а ты с нами поедешь? — спросила она тоненьким голоском. — А это далеко? А там будет мама?
— Мамы там не будет, — жёстко сказал Митя, выходя на крыльцо с узлами. — Мамы вообще нигде больше не будет. А Аня приедет. Обязательно приедет. Слышишь? Она вас не бросит.
Иван Филиппович взял Гришу на руки, оторвал его от созерцания машины. Гриша, увидев вблизи страшное лицо председателя, вдруг разревелся и забился, заколотил кулачками по его груди:
— Пусти! Пусти, страшный дядька! Не хочу к тебе! Аня!
— Не реви, — спокойно сказал Корсаков, опуская его в кузов машины, где уже сидели ещё двое ребятишек из соседней деревни, которых тоже везли в детдом. — Не реви, малой. Там хорошо. Там игрушки есть.
Клаву пришлось отдирать от Ани силой. Она визжала, царапалась, кусалась, и когда её, наконец, засунули в кузов, долго ещё стоял над селом её истошный, раздирающий душу крик: «Аня! Анечка! Не отдавай меня! Я хорошая буду!».
Машина дёрнулась, чихнула перегаром и, буксуя в грязи, поползла по дороге, увозя самое дорогое, что у Анны оставалось. Митя стоял рядом с сестрой, кусая губы до крови, и смотрел вслед. Анна не плакала. Она просто смотрела на дорогу, и глаза её были сухими и пустыми.
Иван Филиппович подошёл к ним, встал сзади.
— Я сделал, что мог, — сказал он вполголоса. — Младших, конечно, забрали. А Митяй пусть пока в школе учится, а в свободное время — в кузню. Я договорился. У кузнеца Степана паёк будет дополнительный. И тебе, Аня, на ферме трудодни считаются. Не пропадёте.
— Спасибо, — глухо ответила Анна, не оборачиваясь. — Спасибо вам, Иван Филиппович.
Он постоял ещё минуту, глядя на её прямую, напряжённую спину, потом развернулся и, тяжело ступая, пошёл обратно в сельсовет.
Два месяца пролетели как один день. Анна работала за двоих, приходила домой затемно, валилась с ног. Митя пропадал в кузнице, учился держать молот, раздувать меха. По выходным, если удавалось раздобыть попутку или договориться с обозом, Анна ездила в город, в детдом. Клава и Гриша понемногу привыкали. Клава уже не плакала при виде сестры, но всё время держалась за её руку, боялась отпустить. Гриша освоился, его даже хвалили воспитательницы за то, что шустрый и весёлый. Но директриса, полная, важная женщина по фамилии Бурмистрова, каждый раз при встрече с Аней поджимала губы.
— Молоды вы ещё, гражданка Гордеева. Не потянете. Вот встаньте на ноги, выйдите замуж, хозяйство обзаведите — тогда и приходите. А пока… Пока пусть детки тут поживут. Им тут хорошо.
Анна молчала, кивала и уезжала. Чувствовала она подвох, но понять не могла — какой? Пока однажды, в середине декабря, на ферму, где Анна разгребала навоз, не прибежал запыхавшийся Митя.
— Аня! Аня, бросай всё! — крикнул он ещё от ворот. — Беда!
У Анны сердце ушло в пятки. Она отшвырнула вилы, побежала к брату.
— Что случилось? Клава? Гриша?
— Хуже! — выдохнул Митя. — Корсаков велел тебе срочно в сельсовет идти. Он из города только что вернулся. Говорит, в детдоме том… Клавку с Гришкой усыновляют! Какая-то семья из города, директор завода с женой. У них детей нет, а хотят близнецов. Девочку и мальчика. Уже и документы какие-то оформляют! Бурмистрова эта им помогает!
У Анны подкосились ноги. Она привалилась спиной к дощатой стене коровника, чувствуя, как холод проникает под телогрейку, сковывает грудь.
— Как… усыновляют? Они же мои! У них есть я! Есть Митя!
— А им плевать! Ты несовершеннолетняя, незамужняя, живёшь впроголодь. А там — директор завода! Квартира! Достаток! Суд их поддержит, Аня! Беги к Корсакову, он ждёт!
В сельсовет Анна влетела, не постучавшись. Иван Филиппович стоял у окна, курил трубку, глядя на заметённую снегом улицу. Он обернулся на шум.
— Значит, так, — без предисловий начал он. — В областном отделе народного образования у меня есть знакомый, ещё с фронта, вместе горели. Он сказал: если хочешь забрать детей — забирай сейчас. Пока бумаги не ушли в опеку. Но для этого тебе нужно быть замужем. Нужна справка о том, что есть муж-кормилец и жилплощадь.
Анна смотрела на него, и в голове у неё стучало: «Опять. Он опять это предлагает».
— А если я просто поеду и скажу, что я их сестра, что имею право?
— Ничего ты не имеешь, — устало ответил Корсаков. — Имеют право органы опеки решать, что лучше для ребёнка. А они решат, что директор завода лучше, чем семнадцатилетняя доярка. Поедешь — только время потеряешь. А время сейчас — часы решают. Сегодня-завтра всё подпишут.
В комнате повисла тишина. Слышно было, как потрескивают дрова в печке, да как за окном завывает ветер. Анна смотрела на искореженное лицо председателя, на его обожжённую руку, на сутулые плечи. И видела она сейчас не урода. Она видела человека, который два месяца назад похоронил её мать и помог с похоронами, который пристроил Митю в кузницу, который, пугая местных девок своим видом, жил один в большом доме. Который сейчас, по сути, даёт ей последний шанс.
— Вы… вы не шутите? — тихо спросила Анна. — Вы правда поможете их забрать? И не прогоните? Не обидите?
Иван Филиппович усмехнулся. Усмешка вышла кривой, страшной.
— Аня, я тебе в прошлый раз что сказал? Бабе моей хорошо будет. Я слов на ветер не бросаю. Обижать не буду. Живите. И детей твоих, и Митяя, и всех принимаю. Но только если ты сама, по своей воле, а не под пыткой. Мне наложница не нужна, мне жена нужна. Хозяйка. Друг. Понимаешь? Решай.
Анна закрыла глаза. Перед ней стояли Клавкины испуганные глазёнки, Гришкина улыбка. Вспомнился крик, когда её увозили в машине: «Не отдавай!». Вспомнились слова матери: «С лица, дочка, воду не пить. Была бы душа человеком».
Она открыла глаза.
— Я согласна, Иван Филиппович. Ведите в сельсовет. Распишемся сегодня.
Он кивнул, будто другого ответа и не ждал. Надел полушубок, шапку.
— Пошли. Митяй пусть пока дома сидит, к вечеру вернёмся. Завтра с утра поедем в город, детей забирать. Пока этот ихний директор не очухался.
Расписались они в тот же день, в захламлённой комнатке сельсовета, при понятых — уборщице тёте Нюре и счетоводе Зинаиде. Зинаида всплескивала руками и ахала, глядя то на Анну, то на Корсакова. Тётя Нюра молча крестилась в углу. А Иван Филиппович, поставив свою закорючку в книге записей, повернулся к жене и сказал:
— Ну, здравствуй, жена. Домой пойдём?
Дом у Корсакова был и правда крепкий: пятистенок, крытый железом, с резными наличниками, с высоким крыльцом. Внутри было чисто, даже богато по сельским меркам: коврики на полу, тяжёлые шторы на окнах, в горнице — никелированная кровать с горой подушек, этажерка с книгами, немецкие ходики с кукушкой на стене. Анна стояла посреди этого чужого, неуютного пока добра и не знала, куда себя деть.
Вечером пришёл Митя. Он долго молчал, разглядывая сестру, потом подошёл, обнял её за плечи.
— Прости меня, Аня, — прошептал он. — Я тогда, после похорон, наговорил глупостей. Ты… ты молодец. Ты сильная.
— Иди спать, Мить, — устало ответила Анна. — Завтра рано вставать. За Клавкой и Гришкой едем.
С мужем в ту ночь она делила постель впервые. Иван Филиппович был молчалив и осторожен. Он не прикоснулся к ней, только лёг на край кровати, отвернувшись к стене, и сказал в темноту:
— Не бойся. Я сказал — не обижу. Привыкай пока. Время есть.
Анна лежала на спине, глядя в потолок, и думала о том, что будет завтра. И о том, что жизнь её разделилась на «до» и «после». И что назад дороги нет.
Часть третья. Цена выбора
Забрать детей удалось. Иван Филиппович подключил все свои связи, которые, как оказалось, у него были немалые. Директор завода, узнав, что у детей есть не только сестра, но и законный опекун в лице председателя колхоза, фронтовика, инвалида войны, отступился. Не стал связываться. Бурмистрова, директриса детдома, поджав губы и побелев от злости, собственноручно вывела Клаву и Гришу за ворота.
— Забирайте, — процедила она, глядя на Ивана Филипповича с плохо скрываемой ненавистью. — Но запомните: за этими детьми нужен глаз да глаз. Если что не так — мы проверим. Обязательно проверим.
— Проверяйте, мать, проверяйте, — спокойно ответил Корсаков и, подхватив Гришку на руки, понёс к машине. Анна вела за руку Клаву, которая, увидев сестру, сначала застыла столбом, а потом повисла у неё на шее и не отпускала всю дорогу до дома.
Первое время в новом доме было странным. Дети дичились Ивана Филипповича. Гришка, при виде его шрамов, каждый раз прятался за Анину юбку. Клава вообще отказывалась с ним разговаривать, сидела в углу, насупившись, и молчала. Но Корсаков не лез. Он не пытался их приласкать или заискивать. Он просто был рядом. По утрам, если видел, что Аня занята, сам наливал детям молока, резал хлеб, подавал. Вечером, когда Анна топила баню, он брал Гришку и шёл с ним во двор, показывал ему инструменты в сарае, строгал ему лучину на игрушки. Молча, без лишних слов.
Перелом наступил через пару недель. Гришка, увидев во дворе, как Иван Филиппович ловко — насколько позволяла покалеченная рука — чинит сбрую, подошёл поближе. Замер за спиной, разглядывая. Корсаков обернулся, заметил пацана.
— Ну, чего стал? — спросил он без улыбки. — Подай-ка вон тот ремешок, на гвозде висит. И шило захвати.
Гришка, боязливо косясь на страшное лицо, но гордый оказанным доверием, подал. А потом присел рядом на чурбак и смотрел, как ловко, несмотря на изуродованную кисть, Корсаков орудует шилом и дратвой.
— Дядь Вань, — вдруг спросил Гришка. — А тебе больно было, когда танк горел?
Корсаков на миг замер. Потом продолжил работу.
— Больно, Гриш. Очень больно.
— А ты не кричал?
— Кричал. А кто ж не кричит, когда больно? Кричать не стыдно. Стыдно трусом быть.
С того дня Гришка от Корсакова не отходил. Стал его тенью. Таскал ему воду, подавал инструменты, слушал его редкие рассказы. Клава держалась дольше, но однажды вечером, когда Иван Филиппович сел читать вслух старую подшивку «Нивы», найденную на чердаке, она тихонько подсела на скамейку рядом, а потом и вовсе привалилась к его плечу и заснула. Корсаков не пошевелился, только через минуту бережно, своей покалеченной рукой, поправил сползший с неё платок.
Анна смотрела на это из-за печки, и в груди у неё что-то переворачивалось. Муж, которого она боялась и который казался ей чудовищем, с её детьми был мягче и терпеливее, чем она сама. По ночам он по-прежнему лежал на краю кровати, не притрагиваясь к ней. Анна сначала была благодарна за эту отсрочку, потом начала злиться. Чего он ждёт? Почему молчит?
Митя, который сначала косился на Корсакова, теперь часто оставался с ним в кузнице допоздна. Однажды вернулся домой возбуждённый и сказал Анне:
— Ань, а Иван Филиппович говорит, что в следующем году в городе ремесленное училище открывают. При заводе том самом, где директор Клавку с Гришкой хотел удочерить. Говорит, если я захочу, он договорится, чтобы меня туда послали учиться. На токаря. Интересно же!
— Ты же в кузнице хотел остаться? — удивилась Анна.
— В кузнице — это хорошо, — важно ответил Митя. — А токарь — это ещё лучше. Это ж почти инженер! Иван Филиппович говорит, уметь надо много, чтобы не пропасть. Он меня и математике вечерами подтягивает. Оказывается, он до войны в техникуме учился, на агронома.
Анна смотрела на брата и не верила своим ушам. Месяц назад Митя готов был убить Корсакова, а теперь говорит о нём с таким уважением, будто об отце.
Жизнь вошла в спокойное русло. Анна работала на ферме, Иван Филиппович управлял колхозом, дети были сыты и ухожены. По вечерам они все вместе сидели за большим столом при керосиновой лампе — электричество ещё не провели — и Корсаков читал вслух или рассказывал о войне, о том, как горел в танке, как выбирался, как лежал в госпитале. Рассказывал без надрыва, просто и сухо, и детям эти рассказы были интереснее любых сказок.
Анна чувствовала, как тает лёд в её душе. Она уже не вздрагивала, когда муж входил в комнату. Она привыкла к его лицу, перестала замечать шрамы. Однажды, глядя, как он возится с Гришкой, мастерит ему деревянную лошадку, она поймала себя на мысли, что он… красивый. Не лицом — душой. И устыдилась этой мысли.
Ближе к весне Анна поняла, что беременна. Срок был небольшой, но она чувствовала это сердцем. И ужаснулась. Ребёнок… Но от кого? Последние месяцы они с мужем жили как соседи. Или всё-таки…
Она боялась даже думать об этом. Решила пока молчать.
А тут, как снег на голову, объявился Степан — красавец-парень из соседней деревни, тот самый, к которому она когда-то вздыхала. Вернулся с фронта в прошлом году, работал на лесоповале, славился силой и весёлым нравом. При первой же встрече на деревенской улице он остановил Анну, окинул её оценивающим взглядом.
— Здравствуй, Аня. Слышал, ты замуж вышла? За нашего председателя? Ну, дела… Не боишься по ночам-то?
Он засмеялся собственной шутке. Анна вспыхнула.
— Не твоё дело, Степан. Проходи.
— Обиделась? — он шагнул ближе, взял её за руку. — Да ладно тебе. Я же по-доброму. Красивая ты стала. Жалко тебя. С таким-то мужем…
— Пусти, — рванулась Анна. — Я сказала, не твоё дело.
Степан не отставал. Он караулил её у фермы, провожал до дома, говорил комплименты, от которых у Анны кружилась голова — так давно она не слышала ничего подобного. Иван Филиппович был молчалив, сдержан, не говорил красивых слов. А Степан… Степан был молод, красив, весел. В нём кипела жизнь.
Долго Анна боролась с собой. Понимала, что это подлость, что Иван Филиппович не заслужил. Но женское сердце, изголодавшееся по ласке, по простым человеческим нежностям, тянулось к Степану, как мотылёк к огню.
И однажды, в конце марта, когда Иван Филиппович уехал в район на совещание, Анна сдалась. Это случилось в старой баньке на краю огорода, куда Степан пришёл тайно, через задворки. Анна задыхалась от стыда и от сладости запретного, и когда всё кончилось, лежала на полке, глядя в потолок, и думала: «Господи, что я наделала? Зачем?».
Обратной дороги не было.
Их тайные встречи продолжались около месяца. Анна стала нервной, дёрганой, срывалась на детях, чего раньше никогда не было. Иван Филиппович молчал, но его единственный глаз, казалось, видел всё. Он стал ещё более замкнутым, ещё больше курил, допоздна засиживался в сельсовете.
Развязка наступила неожиданно. В конце апреля Степан прибежал к ней на ферму, сияющий.
— Анька! Слышь, новость! Меня в город переводят, на большой завод! Трактористом! Квартиру дают! Зарплата! Айда со мной?
Анна замерла с вилами в руках.
— Как… со мной? А дети? А муж?
— А что муж? — Степан удивился искренне. — Разведёшься, и дело с концом. Скажешь, не сошлись характерами. А дети… Аня, ну какие дети? Ты молодая, красивая. Начнём новую жизнь. Родятся у нас свои дети. А этих… Ну, этих мужу оставь, они ж не мои. Да и вообще, детдом для них самое лучшее место, там воспитание.
Анна смотрела на него и не верила своим ушам. Так вот он какой, её прекрасный принц. Красивый, сильный, но внутри — пустой, как барабан. Детдом для них самое лучшее место? Для Клавки, которая по ночам всё ещё зовёт маму? Для Гришки, который уже научился улыбаться, глядя на страшное лицо её мужа?
— Уходи, Степан, — тихо сказала она. — Уходи и не приходи больше. Никогда.
— Чего? — опешил он. — Сдурела? Я же тебе жизнь предлагаю! Настоящую!
— У меня уже есть жизнь. И муж. И дети. Уходи.
Он ушёл, злой, хлопнув калиткой. А Анна, бросив вилы, присела прямо на землю и заплакала. Плакала горько, безутешно, понимая, какую глупость, какую подлость она совершила. И как теперь жить с этим дальше?
Домой она шла, как на казнь. В горнице было натоплено, горела лампа. Иван Филиппович сидел за столом, перед ним лежала раскрытая книга, но он не читал, он смотрел на дверь. Ждал.
— Садись, Аня, — сказал он спокойно. — Есть разговор.
Она села напротив, опустив глаза. Молчала.
— Я всё знаю, — произнёс он. Голос его звучал ровно, без гнева, без упрёка. — Про Степана знаю. Про то, что встречались. Про то, что он тебе предлагал.
Анна подняла голову. В глазах её был ужас.
— Откуда?
— Глупая ты ещё, Аня, — вздохнул Корсаков. — Село маленькое. Каждый куст знает, кто под ним и с кем лежал. Мне уже давно добрые люди доложили. И про то, как он тебя караулил, и про баньку… Всё знаю.
Она ждала взрыва, крика, удара. Но Корсаков молчал, только теребил пальцами обгоревшей руки угол книги.
— Ты… ты меня убьёшь? — прошептала Анна.
Он усмехнулся. Устало, горько.
— Зачем? Чтобы в тюрьму сесть, а дети опять сиротами остались? Нет, Аня. Я тебя не трону. Скажи мне только одно. Зачем? Я тебя хоть раз обидел? Хоть раз попрекнул? Детей твоих пригрел, как родных. Дом дал, кров. А ты… Что я сделал не так?
— Ты всё сделал так! — выкрикнула Анна, вскакивая. — Ты! Это я… я дура последняя! Я не знаю, что на меня нашло! Я сама не понимаю! Ты… ты прости меня, Ваня. Прости, если сможешь.
Она упала перед ним на колени, уткнулась лицом ему в колени, плечи её затряслись. Иван Филиппович сидел неподвижно, глядя на её склонённую голову. Потом медленно, своей изуродованной рукой, погладил её по волосам.
— Встань, — тихо сказал он. — Не надо на коленях. Я не бог, прощать не мне. Ты перед собой виновата. И перед детьми. А передо мной… — он помолчал. — А передо мной ты ничем не виновата. Я же знал, на что шёл. Ты меня не любила, за меня не хотела. И я не в обиде. Ты ради детей пошла. А я… я, может, тоже не за любовью женился. Мне семья нужна была. Дом, тепло. Дети. Вот я всё это и получил. Почти всё.
— Я ребёнка жду, — вдруг выпалила Анна. — Наверное, от него. Я не знаю точно. Может, от тебя? Но скорее от него.
Корсаков вздрогнул. Рука его замерла у неё на голове.
— Вот оно что, — сказал он после долгой паузы. — Ну что ж… Ребёнок — это всегда хорошо. Бог дал ребёнка — даст и на ребёнка. Поднимем.
— Ты… ты оставишь меня? Не прогонишь? Даже с чужим ребёнком? — Анна подняла на него заплаканные глаза.
Иван Филиппович посмотрел на неё. Долго, внимательно. И в этом взгляде не было ни гнева, ни осуждения. Была усталость и… странная, щемящая нежность.
— Аня, — сказал он. — Я на фронте столько смертей видел, столько крови, что меня уже ничем не удивить и не испугать. Ребёнок — это жизнь. А жизнь — это главное, что у нас есть. Кто бы ни был отец — это твой ребёнок. А раз твой — значит, и мой тоже. Иди, умойся. Вон, Клава тебя заждалась, сказку на ночь просит почитать. Иди.
Часть четвёртая. Исцеление
Ребёнок родился в конце ноября. Мальчик, крепенький, светловолосый, с серыми глазами. Назвали его Петром. Иван Филиппович принял роды сам — фельдшер запил, пришлось ему, насмотревшемуся на войне всякого, принимать у жены. Принял, перерезал пупок, завернул младенца в чистую пелёнку и подал Анне с такими бережными, почти благоговейными руками, что у Анны защипало в глазах.
— Сын у тебя, Аня, — сказал он. — Здоровый. Кричит как резаный. Хороший пацан.
Первое время Анна боялась, что муж будет холоден с Петькой. Но ошиблась. Корсаков возился с малышом не меньше, чем с родными детьми. Менял пелёнки, качал по ночам, давая выспаться Анне, и делал это с такой трогательной неуклюжестью, что сердце таяло. Однажды Анна застала его за странным занятием: он сидел у кроватки и, низко склонившись к спящему Петру, рассматривал его личико, водил над ним своей обожжённой рукой, будто благословлял.
— Ты чего? — тихо спросила она.
Он вздрогнул, выпрямился.
— Да так… Смотрю. Красивый. На тебя похож.
И быстро вышел из комнаты.
Прошло полгода. Анна жила как в тумане. Корсаков был по-прежнему молчалив, заботлив, ровен. Ни разу не попрекнул её прошлым, ни разу не вспомнил о Степане. Но Анна чувствовала, что между ними всё равно стоит стена. Стена её предательства, её слабости. И стена эта, невидимая, была прочнее камня.
Она пыталась пробить её. Старалась быть идеальной женой: вкусно готовила, содержала дом в идеальной чистоте, угождала во всём. Но в глазах мужа она ловила не любовь, а только усталую благодарность. И это было хуже презрения.
Однажды летним вечером, когда дети уже спали, а они сидели на крыльце, глядя на закат, Анна набралась смелости.
— Вань, — сказала она, глядя в сторону. — А ты меня простил?
Он долго молчал. Потом затянулся трубкой.
— А ты себя простила? — спросил он.
Вопрос застал врасплох.
— Я? Я… не знаю. Я каждый день думаю об этом. И каждый день себя ненавижу.
— Вот, — сказал Корсаков. — А я себя тоже ненавидел. Долго. Когда в госпитале лежал, в зеркало смотрел — убить хотелось. Думал, зачем я такой живу? Кому я такой нужен? Думал, жизнь кончена. А потом понял: жизнь кончена только тогда, когда ты сам решишь, что она кончена. А пока ты живёшь, дышишь, видишь небо, слышишь, как дети смеются — значит, есть ради чего. Я тебя простил, Аня, в тот же вечер, когда ты мне про ребёнка сказала. Потому что ты правду сказала. Не соврала, не спряталась. Значит, есть в тебе стержень. А себя простить — это тебе самой надо. И время нужно.
Он встал, опираясь на косяк.
— Иди спать, Аня. Завтра рано вставать. Сенокос начинается.
Анна смотрела ему вслед, и слёзы текли по её щекам. Но это были не горькие слёзы. Это были слёзы облегчения.
Прошло ещё два года. Петька подрос, начал ходить и говорить. Он звал Корсакова «папа» и тянулся к нему больше, чем к матери. Анна родила ещё одного ребёнка — девочку, назвали Настей. Эта была уже точно от мужа — темненькая, смуглая, с такими же серыми, как у него, глазами, и без всяких шрамов, конечно, но что-то в выражении лица, в упрямстве было от Ивана Филипповича.
С появлением Насти в доме словно поселилось новое, доселе неведомое счастье. Иван Филиппович, глядя на дочь, впервые за долгие годы улыбался по-настоящему — не кривой усмешкой, а светлой, открытой улыбкой, от которой его страшное лицо преображалось до неузнаваемости. Он мог часами сидеть у её кроватки, разговаривать с ней, петь ей странные, старые песни, которые помнил с детства.
К этому времени Митя уже учился в ремесленном училище в городе. Приезжал на каникулы, привозил подарки, рассказывал о своей новой жизни. Он заметно повзрослел, возмужал, и при встречах с Иваном Филипповичем они обнимались как родные.
— Спасибо вам, Иван Филиппович, — говорил Митя. — Если б не вы, я бы так и остался колхозником неграмотным. А теперь я токарь пятого разряда! Меня на заводе хвалят, в вечернюю школу рекомендовали.
— Самому надо спасибо говорить, — отвечал Корсаков. — Я только помог немного. А учился ты сам.
Клава и Гриша ходили в сельскую школу. Клава была отличницей, помогала матери по хозяйству. Гришка, хоть и шалил, но в кузницу к отчиму бегал при любой возможности, помогал, учился обращаться с инструментом.
Однажды вечером, когда в доме было особенно тепло и уютно, горела лампа, пахло пирогами, дети возились на полу, а Настя спала в люльке, которую мерно покачивал Иван Филиппович, Анна смотрела на эту картину и вдруг отчётливо поняла: вот оно, счастье. Обычное, тихое, земное счастье. То, о котором она и мечтать не смела.
Она подошла к мужу, села рядом, положила голову ему на плечо. Он вздрогнул от неожиданности, потом медленно, словно боясь спугнуть, обнял её своей здоровой рукой.
— Вань, — прошептала Анна. — Я тебя люблю. Прости, что так долго шла к этому. Но я тебя очень люблю.
Он молчал долго. Потом прижал её к себе крепче.
— Спасибо, Аня, — сказал он глухо. — Спасибо, что есть. Спасибо, что дети есть. Что дом — дом. Спасибо тебе за всё.
И Анна поняла, что он сказал ей главное. То, что не мог сказать долгие годы. Что тоже любит. И что простил. И что они — одна семья.
Эпилог. Через десять лет
Высокий мужчина в военной форме, с погонами старшего лейтенанта, сошёл с поезда на маленькой станции и, прищурившись, оглядел перрон. Увидев встречающих, широко улыбнулся и зашагал навстречу.
— Митька! — закричал Гришка, которому было уже пятнадцать, и бросился к брату. — Приехал! А мы тебя заждались!
Митя, теперь уже Михаил Иванович, обнял младшего брата, похлопал его по спине.
— Ну, здорово, Григорий! Вырос-то как! Скоро меня перерастёшь.
Подошла Клава — стройная девушка с копной светлых волос и серьёзными глазами. Она училась в педагогическом, приехала на каникулы.
— Митя, — она чмокнула его в щёку. — Устал с дороги?
— Да нет, нормально. Где наши? Где Аня? Где Иван Филиппович?
— Дома, все дома, — затараторил Гришка. — Ждут! Настя с Петькой на крыльце караулят, с утра не слезают! Мать пирогов напекла, отец самогонки из погреба достал, свою, фирменную!
Il y a une chose à faire avec quelqu’un qui est en train de le faire. Заречье изменилось. Il n’y a pas beaucoup de nouvelles maisons dans les appartements de notre maison – dirigez-vous vers l’antenne de télévision. Il n’y a vraiment pas grand-chose à faire, les sados et les étudiants ne sont pas sûrs, mais privés.
Il y a des gens qui ont des relations avec eux et qui ont des jeux. L’animal, le propriétaire de la maison et le propriétaire de la maison n’ont pas d’autre choix que de le faire. En deux heures, Anna était devenue populaire, avec un siège léger dans ses cheveux. Рядом с ней, чуть поодаль, стоял Иван Филиппович. Il s’en est fallu de peu qu’il soit clair, mais dans le monde entier, il y avait un groupe, il y avait une radio, ce qui n’était pas le cas et non замечал.
— Сынок, — сказал он просто и шагнул навстречу.
Je me suis rendu compte qu’il s’agissait d’un bébé.
— Здравствуйте, батя.
Il y a beaucoup de choses à faire pour un grand lit. Говорили, вспоминали, смеялись. La question de votre pratique à l’école, la Grise travaille dans sa vie personnelle – à la fin de son arrêt, donc, ce местные мужики диву давались, — Петька с Настей наперебой делились новостями о своих дворовых приключениях. Anna s’est retrouvée et a regardé sa femme. Il est possible que vous vous en rendiez compte et que vous soyez prêt à l’utiliser.
Cette nuit-là, les hôtes ont décidé de les organiser, et on s’est rendu sur le gâteau, Anna a appelé Ivan à la maison.
— Je pense que, et j’ai déjà vu ça, tu es en train de me préparer… Je pensais que tu avais fini. C’est ce qui ne va pas. En fait, c’est ce qui s’est passé. C’est la même chose pour moi.
— Война нас всех покалечила, — тихо ответил он. — Кого снаружи, кого внутри. Главное — чтобы внутри не сломаться. Je ne m’en souviens pas, Anja. Je vous ai vu. C’est ce que vous avez fait. Je suis à la maison.
Alors je l’ai trouvé, j’ai un tel téléphone.
— Я тебя люблю, — сказала она просто. — Очень люблю.
— Je te l’ai dit, et je t’ai dit que, pour tous ces dieux, il n’y avait pas de monde, pas de monde. Только покой и благодарность.
Il n’y a rien de mieux que la lune de la femme, qui a perdu la vie de son père, mais il est vrai. Alors, sur place, j’ai découvert que les gens se trouvaient après des ruines, des millions et des millions de dollars. Aujourd’hui, sur ce gâteau, je l’ai trouvé. Il s’agissait d’un homme d’affaires, d’un prédateur, d’un potier et d’un bol. Je l’ai vu. C’est là que je l’aime. Je pense que c’est notre cas.
C’est vraiment génial.